Под щитом красоты - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня уже мало кто ищет «В круге первом» практических ответов – каким же сделался этот роман, вернувшись из пропаганды в литературу? Герои схематичны, но не до полной мертвенности, кое-что они все ж таки творят и за пределами своих идеологических функций, – зато сюжет служит идеологии верой и правдой. Жертвуя читательским доверием и жизненной достоверностью. Ищущему герою случай постоянно подбрасывает то людей, то бумаги, которые последовательно рассказывают обо всех оболганных институтах и явлениях, – о Серебряном веке, о сталинских интригах, о церкви…
О церкви образованный умный Яконов когда-то спорил с любимой девушкой, но он не помнит ни ее голоса, ни волоса – одни идейные прения. Вот и для читателя главные солженицынские персонажи остаются почти бестелесными. Зато все они находят повод высказаться о центральном сюжетном предмете – об атомной бомбе: допустимо или нет наделять ею Усатого? Даже носитель народной мудрости Спиридон («Волкодав прав, а людоед нет») призывает эту бомбу на свою и «мильёна людей» голову – лишь бы уничтожить «Отца Усатого и все заведение их с корнем».
Да-с, вот так-с. Не больше и не меньше. В Солженицыне уживались народный заступник и пророк-мститель, готовый жертвовать и народом, только бы покарать пламенно ненавидимое им зло. Либеральный Запад этого сначала, по-видимому, либо не заметил, либо усмотрел в солженицынском экстремизме обычную русскую склонность к утопическим крайностям. Именно из-за нее Нобелевский комитет в свое время отказал в премии Льву Толстому, которого со всех сторон выдвигал весь мир – Солженицыну же премия была присуждена «за нравственную силу, почерпнутую в традиции великой русской литературы». Он был ославлен на Западе как утопист и авторитарный фанатик лишь после того, как подверг в тысячу раз менее испепеляющей критике уже не чужое, а их собственное, западное общество.
В одном своем письме неистовый Шаламов назвал Солженицына орудием холодной войны, но я не верю, что Запад превозносил Солженицына исключительно назло надменному соседу. Хотя, судя по всему, в западной истории Солженицын так и останется сокрушителем русского коммунизма, не возвысившимся, однако, до понимания либерально-демократических идеалов (сколько русского волка ни корми…). В России же он наверняка будет включен в Пантеон национальных героев скорее государственных, чем народных, – в противовес, скажем, Высоцкому. И в этом есть своя логика: Солженицын призывал во имя государства Российского подняться над суетными правами личности – посткоммунистические государственники полностью поддержали этот лозунг, отнеся в разряд суетного и месть коммунистическому прошлому.
Уже и на похоронах Солженицына присутствовали в основном лишь высшие чины государства. Тогда как на народном митинге у Соловецкого камня в Петербурге собрался совсем узкий круг интеллигентов, мало кому из которых было меньше пятидесяти. Постсоветская интеллигентская рвань с густой примесью евреев, мог бы выразиться чей-то злой язык, перефразируя Булгакова. «Двести лет вместе» были прощены старыми почитателями борца с коммунистической химерой. Теперь они снова вместе. Хотя отныне Солженицын будет становиться все более и более стабилизирующей, а не раскалывающей общество фигурой: мало кто из респектабельных политиков захочет ронять свой авторитет, порицая национального героя. Прочно занявшего место в воодушевляющей истории: в нее попадают за масштаб, а не за практический результат.
Это о роли Солженицына в политике. Но роль его и в литературе, возможно, не скоро иссякнет. Мировой успех его романов способен пробудить вкус к дидактическому эпосу, влечение ко всеобъемлющему изображению мира, стремящемуся коснуться каждой злободневной проблемы и по каждой произнести приговор. И почти наверняка потерпеть поражение, ибо никто из современных писателей не обладает ни столь всеобъемлющими познаниями, ни всеобъемлющим идеалом, чтобы с уверенностью выносить приговор всему сущему – не говоря уже о том, что дидактика чрезвычайно трудно уживается с художественностью. Иллюзией пребывания на такой высоте сегодня обладают лишь писатели крайне малокультурные, воспроизводящие в своих «эпических полотнах» в основном слабости Солженицына: схематизм персонажей-символов, неправдоподобную логичность диалогов, услужливость сюжета, подбрасывающего героям именно те события, которые работают на замысел автора…
Когда эти качества не оплачены героической судьбой и огромной исторической ролью, людям с литературным вкусом уже ничто не мешает отнестись к ним иронически. Но людей без вкуса несравненно больше, поэтому солженицынская школа будет еще долго греметь и венчаться всевозможными премиями, включая нашу Государственную и Нобелевскую неизвестно чью.
С очень уж громкими премиями ясно только одно: их присуждает чернь.
Подпочвенный почвенник
Твардовский любил выделять в особую группу поэтов, которых читают те, кто вообще-то стихов не читает. Именно такими читателями в своем провинциальном детстве я и был окружен: стихов они вообще-то не читали, но «Теркина» читали все. И меня понемногу начало раздражать, что они замечают только «содержание», не обращая внимания на волшебную красоту звуков и образов:
И густой поземкой белой
Ветер поле заволок,
Вьюга в трубах обгорелых
Загудела у дорог.
(Я намеренно буду приводить цитаты по памяти: пусть их точность подтверждает мою привязанность к Твардовскому, а ошибки – давность этой привязанности.) А какая звукопись: на просторе ветер резок, зол мороз вблизи железа… Не бессмысленное бальмонтовское нагромождение созвучий, но виртуозное слияние «режущего» смысла с «режущими» звуками!
Однако в университете нашей культурной столицы я столкнулся с любителями поэзии куда более утонченными. Оказалось, что Твардовский сильно простоват, что повествовательность, сюжетность в поэзии вообще моветон, что поэзия должна заниматься оттенками, нести в себе тайну… Тогда-то мне впервые и предстала эта царственная квадрига: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева.
Возможно, таков вообще наш российский рок – всякой царственности суждено перерождаться в деспотизм. Хотя скорее всего против Твардовского просто работает деспотический ход вещей. Теперь я и сам лучше понимаю, чего не находили мои высококультурные друзья у Твардовского, так щедро наделенного судьбой:
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла,
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен матери родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной.
И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом наших дней,
Старинных зим с певучим стоном
Далеких, за лесом саней.
И весен в дружном развороте,
Морей и речек во дворе,
Икры лягушечьей в болоте,