Деревянное яблоко свободы - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арестант пока молчит. Молчит в кабинете прокурора, потому что не верит ему. Но своему соседу по камере Федору Курицыну, выдающему себя за революционера и единомышленника, он верит и многое рассказывает ему, а тот – прокурору. А прокурор, не проявляя своей осведомленности, продолжает изо дня в день вести доверительный разговор по душам. Охотно рассказывает о себе, о своих малышках. Понимая тяжелое положение арестанта, приказывает удлинить прогулки, улучшить питание. Даже разрешает матери пожить с сыном в камере. Конечно, это против всех правил. Но Добржинский не только прокурор, но и человек. Отчего бы и не облегчить чужие страдания, если это в его силах! И на мать он производит самое лучшее впечатление. Удивительно: прокурор, а с какой трогательной заботой, с каким беспокойством говорил о ее сыне!
И арестант не остается равнодушным к усилиям прокурора. В смятенную душу вкрадываются сомнения. В том, что говорит прокурор, есть какой-то резон. Может, действительно, тот путь, о котором он говорит, есть единственная возможность соединить все усилия и без крови стремиться к благу для России? Благо России… Ради него он жертвовал своей жизнью, теперь пожертвует и своим добрым именем. Пусть его проклянут товарищи. Но когда-нибудь они поймут, что так было надо.
И арестант делает шаг к пропасти:
– Велите отвести меня в камеру, дайте бумагу, чернил, я подумаю.
Делопроизводитель Третьего отделения собственной его величества канцелярии Николай Васильевич Клеточников укладывал обработанные бумаги в разноцветные папки и аккуратными бантиками завязывал шелковые тесемки, когда его вызвал к себе господин Кириллов, начальник 3-й экспедиции.
– Николай Васильевич, – сказал Кириллов виновато, – опять придется задержаться. Надо срочно переписать важный материал лично для царя, а, кроме вас, поручить некому.
Николай Васильевич снискал уважение начальства своим каллиграфическим почерком и тем, что с одинаковым прилежанием относился к любой работе. Он был одинок, слаб здоровьем, не пил, не увлекался женщинами, и, если его просили остаться вечером для срочной работы, он не отказывался.
Получив от Кириллова нужные бумаги, Клеточников вернулся на свое место. Сосед его, запиравший ящики, сочувственно посмотрел на Николая Васильевича:
– Опять?
– Опять, – вздохнул Клеточников.
– Слишком старательный ты, Николай. Оттого на тебе и воду возят.
Клеточников ничего не ответил. Подождав, покуда сосед уйдет, он выпил бутылку молока с французской булкой, очинил перья, положил слева от себя бумаги, полученные от Кириллова, а прямо перед собой стопку чистой гербовой бумаги. И своим четким каллиграфическим почерком начал вычерчивать букву за буквой:
«…Зовут меня Григорий Давидов Гольденберг, от роду имею 24 года, вероисповедания иудейского, еврей, сын купца 2-й гильдии, родился в Бердичеве, в последнее время постоянного местожительства не имел, определенных занятий не имел, жил средствами революционной партии, холост, родители занимаются торговлей сукна в Киеве, где имеют свой магазин…»
Букву за буквой, слово за словом переписывал Клеточников срочную бумагу. Он только один раз оторвался, чтобы зажечь лампу, потер занемевшую в запястье руку и снова склонился над столом.
«…Воспитывался в киево-подольской классической прогимназии на счет родителей, выбыл из четвертого класса, оставив заведение по собственному желанию; за границей не был; формально к дознанию не привлекался, но в 1878 году меня допрашивали в Киеве по подозрению участия в покушении на убийство товарища прокурора Котляревского; судим по этому делу не был, а выслан административным порядком 13 апреля 1878 года в город Холмогоры Архангельской губернии, откуда 22 июня того же года бежал…
…Я решился на самое страшное и ужасное дело: и решился употребить такое средство, которое заставляет кровь биться в жилах, а иногда и горячую слезу выступить на глазах. Я решился подавить в себе всякое чувство озлобления, вражды (к чему призываю всех своих товарищей) и привязанности и совершить новый подвиг самоотвержения для блага той же молодежи, того же общества и той же дорогой нам всей России. Я решился раскрыть всю организацию и все мне известное и таким образом предупредить все то ужасное будущее, которое нам предстоит в виду целого ряда смертных казней и вообще репрессивных мер.
Решившись дать полные и обстоятельные показания по всем делам, в которых я обвиняюсь, я руковожусь не личными видами и не стремлюсь путем сознания достигнуть смягчения собственной участи. Я всегда был далек от личных интересов, находясь вне тюремных стен, и теперь я далек от эгоистических побуждений…
Во всяком случае, я твердо уверен, что правительство, оценив мои добрые желания, отнесется спокойно к тем, которые были моими сообщниками, и примет против них более целесообразные меры, чем смертные казни, влекущие за собой только одни неизгладимо тяжелые последствия для всей молодежи и общества. Я верю, что правительство исследует беспристрастно причины, вызвавшие революционное движение, и по возможности спокойно отнесется к виновникам печальных событий, в которых, однако, они шли под влиянием своих гражданских убеждений, а не под влиянием каких бы то ни было личных выгод.
Переходя к фактической стороне дела, я изложу сведения, относящиеся к тем преступлениям, в которых я принимал участие, причем для последовательности начну с убийства князя Кропоткина…»
С Петром Ивановичем Клеточников встречался только у Натальи Оловенниковой на Васильевском острове. Следующая встреча была назначена на воскресенье, а нынче был понедельник. До воскресенья ждать долго, а дело спешное. Как быть? Клеточников вспомнил, что в прошлый раз Петр Иванович говорил о том, что в понедельник собирается пойти к писателю Глебу Ивановичу Успенскому. Глеб Иванович, только недавно поселившийся в Петербурге, дружил со многими революционерами. Он держал открытый дом в Столярном переулке, куда могли прийти все: литераторы, артисты, художники, судьи, прокуроры, адвокаты, люди штатские и военные. Именно потому, что сюда мог прийти кто угодно, здесь же бывали и нигилисты и даже устраивали свои встречи, надеясь, что в общей пестрой толпе не будут слишком замечены.
Бывал там раньше и Николай Васильевич, но сейчас… запрет нарушать нельзя, это он понимал. Однако, не видя другого выхода, он все же отправился вечером к писателю. Как он и ожидал, народу в доме было очень много и вход был свободный. Швейцар только отворял двери и, не спрашивая, кто и зачем, пропускал внутрь. Клеточников подошел к одной группе, потом к другой, где был и Петр Иванович, как будто его не замечавший. Все обсуждали происшествие, ставшее заметным материалом многих петербургских газет, о проститутке, усыплявшей и обворовывавшей своих клиентов. Клеточников потолкался в этой группе, пытаясь обратить внимание Петра Ивановича на себя, но взгляд того все время скользил куда-то мимо. Клеточников отошел в сторону, сел в кресло перед столиком, на котором были разбросаны шашки. Сбоку от столика два господина, один приземистый с заметным брюшком, другой высокий и поджарый, мирно беседовали, вернее поджарый говорил, приземистый слушал.
– Между прочим, – поведал как бы между прочим поджарый, – это я подсказал Ивану сюжет рассказа «Муму».
Клеточников посмотрел на поджарого с интересом. Он его давно знал. Впрочем, в Петербурге, наверное, не было ни одного сколько-нибудь образованного человека, который не знал бы литератора Скурлатского. Это был совершенно особенный человек, повсюду вхожий и вездесущий. Где бы ни появлялся, он немедленно оказывался в центре внимания, а появлялся он везде. Салтыков-Щедрин готов был биться об заклад, утверждая, что если в середине дня разослать гонцов в редакции всех петербургских газет и журналов, то в них во всех в одно и то же время будет найден Скурлатский, который сидит перед редактором и, закинув ногу на ногу, рассказывает очередную потрясающую новость, где правду от вымысла отделить невозможно.
Если послушать Скурлатского и поверить ему, то можно было бы прийти к заключению, что он знал лично всех великих людей своего времени, всех заметных писателей, всем он дарил собственные сюжеты и помогал советами и со всеми, разумеется, был на «ты». Правда, однажды случился с ним небольшой конфуз. Обсуждая с гостем одного из салонов состояние современной литературы, он по своему обыкновению как близких друзей щедро перечислял наиболее известных писателей: Некрасов, Тургенев, Толстой и Достоевский.
– И с Достоевским вы тоже знакомы? – переспросил собеседник
– С Федором? – переспросил Скурлатский. – Дружим смолоду, но последнее время после его «Бесов» я с ним не кланяюсь, потому что полагаю…