Новый Мир. № 1, 2002 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справедливости ради следует сказать, что наша школа все же не была безгранично историчной. Она отступала от этого принципа, когда речь шла о вождях революций, мятежей, восстаний и бунтов. Образ бунтаря был разработан достаточно детально. Однако для постижения национальных культур он мало что давал. Вся галерея бунтарей от Спартака до Ильича даже не намекала на национальную специфику. И здесь раскрывается еще одна грань принципа историзма: его акцентирование приводит к интернационализации истории.
Самое плохое, что сделала наша школа в отношении понятия «чужого» и с чем теперь нельзя не считаться, — это то, что она создала прецедент схематического, безбобразного его усвоения.
Оледенения и потепления. Животворящий образ и мертвящая схемаОбратимся к бурным процессам, происходящим в нашей персоносфере, — к ближайшей истории, с которой тесно связано наше сегодняшнее национальное самоопределение.
Мне кажется, что самой большой ошибкой советской идеологии, ошибкой, которая, быть может, стоила ей жизни, было сочинение образов «под идею». Это путь диаметрально противоположный христианству. О Христе можно говорить и с ребенком, но сумму христианских идей не уместишь ни в один компендиум. Мы же имели дело с небольшим набором идеологических установок, гибко корректировавшихся в связи с задачами дня. Набор можно было уместить в школьной тетради, и для наглядности к установкам привязывались образы. Наспех создавалась новая персоносфера.
Даже на образах реальных людей в советской персоносфере лежит печать поспешной подгонки под злобу дня. Стахановцы, например, начиная с самого Стаханова, лепились точно так же, как сегодня «раскручиваются» эстрадные звезды. Вообще идея «звезды», не советская по своему происхождению и активно эксплуатирующаяся у нас сегодня, замешена на том же самом эрзаце и на том же непонимании фундаментальных свойств персоносферы. Думаю, что там, где персоносфера «нежней», психологичней, а абстрактно-схоластическая проработка мира «мягче», «раскрученная» культура оказывается менее жизнеспособной. Держаться она может только за счет совсем уж девственных душ. Ее база — либо тинейджеры, которым просто недостает жизненного опыта, либо жители резерваций, куда вся информация поступает через радиоточки, либо люди, не умеющие ни читать, ни писать. Байки о фантастических промываниях мозгов и коварных политтехнологиях, способных в условиях свободы слова и всеобщего образования имплантировать высосанные из пальца идейные установки, — сон человека, родившегося в резервации.
Конечно, обществу нужны и герои, и «стахановцы», и эстрадные звезды, — мало ли чем живет полнокровная персоносфера. Только естественный путь — это путь от личности к идеологии, а не наоборот. Идея столпничества не рождается в кабинетах. Рождается не идея, а столпник. Исторический Стаханов не хотел читать книг, а по схеме ему полагалось, он пил водку, а по схеме ему не полагалось. Народ прозвал его «Стакановым», а это никак не входило в пропагандистский план. Жития не получилось.
Не все советские жития отличались подобной несостоятельностью, однако недоверие к собственным святцам, быстро меняющаяся политическая конъюнктура, технологии возведения потемкинских деревень сказались на долголетии этой персоносферы.
Еще пышнее подгонка образа под идею, как известно, расцвела в советской художественной литературе. Ей так и не удалось вынырнуть из «железного потока», и, устав от него, она принялась над ним смеяться. Но он (как «Бурный поток» Евгения Сазонова) оказался не очень-то и смешным. Сон разума рождает чудовищ, а сон души не рождает ничего. Безбобразность скучна, ее не хочется даже пародировать, как Мастеру не хотелось описывать Алоизия Могарыча. Помню страдания не только абитуриентов, но и членов приемной комиссии, когда они пытались отличить один от другого женские образы романа «Мать». Кто Саша? Кто Наташа? Кто Софья? Хорошо, что Находка был по крайней мере хохол. Душа на нем отдыхала.
Но то, что не сделала или почти не сделала советская литература, сделало советское кино. Актерская игра поддерживала целостность образа, выходила из-под рационального идеологического контроля. Здесь действительно была игра, импровизация в пределах темы. Как и русской классической литературе, которой и наследовало кино, ему блестяще удались образы сатирические. Лидирует, видимо, «Бриллиантовая рука», в чем можно убедиться, перелистывая словарь киноцитат.
Однако если официальные образы советской персоносферы были картонными и неживыми, то сама она находилась в постоянном движении, и движение это не контролировалось сверху. О последнем свидетельствуют два любопытных феномена: путь из героев в анекдот и путь из сатиры в идеал.
Классические герои первого пути — Василий Иванович и Петька. Эти первопроходцы выявили глубокие тектонические процессы, происходящие в персоносфере в связи с самоидентификацией позднего советского человека. Некогда с Василием Ивановичем и Петькой надо было соотносить себя. «А теперь?» — спросил себя советский человек, окончивший десятилетку, — и начал помещать эти образы в заведомо современные ситуации. Анекдоты строились на неадекватности старого Василия Ивановича новой жизни. Герой не понимал новых слов, не соблюдал правил гигиены, не знал (что достаточно любопытно) английского языка.
И вместе с тем юмор анекдотов о Василии Ивановиче я не назвал бы злым. Смеялись над собой, над теми своими чертами, с которыми спешили расстаться. Показателен и гигантизм анекдотического образа. У Василия Ивановича был масштаб Гаргантюа. Стоило ему опустить в озеро носок — и вся вода делалась черной. Мощный, дремучий, почти хтонический образ революционного прошлого в рецепции советского инженера — вот что такое Василий Иванович.
Более тонкое дело — анекдоты о поручике Ржевском. Тут, напротив, себя помещали в дворянскую среду — и тем самым тоже смеялись над собой. Проверяли, насколько мы, теперь уже образованные, соотносимся с теми, из царской России, про которых учат в школе. Неспроста Ржевский общался с Наташей Ростовой. Чтобы поддержать светский разговор, он подбрасывал ногой собаку и галантно замечал: «Низко пошла!» Смеялись главным образом над своей неловкостью и неотесанностью, отсутствием должной куртуазии в обращении с дамой.
Другой путь — путь из сатиры в идеал. Его с блеском проделал Остап Бендер Задунайский. Бендер как положительный идеал вызревал в среде советской интеллигенции, не в последнюю очередь партийной, на протяжении пятидесятых — шестидесятых — семидесятых годов. Своеобразная и достаточно амбивалентная фигура, великий комбинатор был носителем расхожих истин, не санкционированных официальной моралью, но тем не менее широко применяемых в быту. По-видимому, без Бендера концептуализация нашей хозяйственной жизни вообще была бы невозможной. «Сначала деньги, потом стулья» и прочее, и прочее. В условиях культурного дефицита Бендер был единственным полноценным жителем этого сектора персоносферы. Интересно отметить и своеобразную демократизацию образа Бендера: в тридцатые годы это был герой интеллигенции, в конце семидесятых он спустился до уровня хозяйственника с неоконченным высшим. Не надо забывать и о том, что великий комбинатор восполнял старую лакуну — был достаточно обаятельным для человека, блюдущего свою выгоду. Первые представления о морали в бизнесе несут на себе отпечаток именно его черт.
Безбобразность советской персоносферы, ее картонность вызвала к жизни еще одно мощное явление — вестернизацию. Но слово «вестернизация» отражает лишь поверхность этого непростого феномена. Дело не в одном только заимствовании западных слов, стереотипов или институтов. Дело в том, что в теории тропов (образов) называется «реализацией метафоры». Метафорическое «чужое» используется как материал для постижения, упорядочения «своего». Сегодня мы понимаем под цирком не совсем то учреждение, что было в древнем Риме. Арена — это отнюдь не посыпанная толченым мрамором площадка для гладиаторских боев. Но если бы мы вдруг завели у себя цирк в старинном смысле слова, то есть реализовали метафору, мы бы уже не распевали: «Цирк не любить все равно, что детей не любить».
Когда «свое» становится безликим, к «чужому» обращаются не как к метафоре, а как к источнику восполнения «своего». Чужое «свое» выглядит при этом достаточно фантастично. Многое тут и началось с фантастики, с гриновского мира, с Зурбагана и Лисса. В сущности, это мир макаронический, мир иностранно-русской диффузии. Асоль и капитан Грей говорят по-русски не потому, что они переведены на русский язык, как Смок и Малыш, а потому, что они рождены на русской почве. А с ними и Ихтиандр, и пираты из мультфильмов и авторской песни, и волшебник Изумрудного города, и другие ангажированные и неангажированные макаронические персонажи, по-своему сигнализирующие о разломах в нашей персоносфере.