Полторы сосульки (Сборник фантастики) - Феликс Дымов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнились сами могилы, налезающие одна на другую в страшной мозаике.
И вечный сон -
мерно и скорбно
бредущая мимо
бесконечная
похоронная
процессия -
Проплывающая
на плечах человечества
вереница гробов.
Замороженное вращение карусели. Мозаика Смерти.
-- Вот ведь, большие дяди и тети, а чем занимаются -- хоронением. Я, конечно, не боюсь, нет, но ведь жалко -- хороняют и хороняют. Ведь людей хороняют. Пойдем и заявим в милицию, ведь жалко людей-то!
Кладбищенский сад в опавших листьях, из которого никто никогда не возвращается.
Забиты гвозди вечности
в прошедшее,
в настоящее,
в будущее время.
Шепчущая и зрячая темнота ожидает каждого от рождения. Непогасшие мысли четырех миллиардов человек, живших до нас. Вкус и запах Вселенной. Страх и неотвратимость Смерти. Щелчок, опрокидывающий сознание.
Ничто.
Первая смерть в жизни Поэта представляется сейчас пожелтевшей фотографией. Тело матери. Цветы. Раненный белым платком траур платья. Православной горкой -- руки под грудью. Он сам в белой рубашке с черным передержанным лицом, косящий в сторону фотографа, будто подсматривающий за ним. И совсем слева, не поместившись в кадр (но Мальчик-Еще-Не-Поэт это помнит!), -- оборванная цыганка. Она сидит вон там, на поваленном надгробьи, хватает прохожих за коленки: "Ну-ка, позолоти ручку, золотой-серебряный! Всю правду выложу, не утаю, чего знаю. Где счастье молодое бубновое обронил. И что тебя в казенном доме дожидается..."
Последняя смерть в жизни Поэта -- уже после Тодика, вобравшего всю скорбь досуха, -- вид сверху с балкона:
Качающиеся в толпе фигуры родственников. Бьющаяся в истерике растрепанная женщина. Оркестр, медно выводящий в воздухе рвущие сердце и оставляющие равнодушным звуки.
-- Я сам видел, старик умер. Впереди несут гроб, а старика ведут под руки, а он плачет, хорониться не хочет...
Люди зернами ложатся в землю: их сеют, чтобы из них как цветы вырастали маленькие человечки.
Философия Смерти.
Сознание наибольшей вины: если искусство, если его, Поэта, слова бессмертны, то как же он до сих пор не убил смерть? Даже не замахнулся на нее? Своим сердцем и своим словом он обязан сделать мир таким, чтобы в нем никто не боялся жить, ибо смерть безнравственна, смерть в конце концов -это итог убитой страхом жизни.
Поэт попытался проанализировать цепочку взорвавшихся в нем ассоциаций. Откуда эти разные, свои и чужие, рожденные только что и сказанные задолго до него слова?[2] С чего все началось? Со старой (Ах тэрнори чайори!) цыганки? С вечных бродяг, которые приемлют лишь одно счастье -дорогу в песнях и посвистах кнута? С живущей вне времени гадалки? С безымянных могил всех тех, кто умер задолго до живущих ныне? С не умирающего в Поэте Тодика, ощущаемого через глыбищу неистлевающего таланта? Над могилой Тодика остановились безмолвные снежинки, тревожащий сердце птичий грай...
Вечность и Мозаика Смерти.
Непреходящая Мозаика Смерти.
Но почему это он? К чему это он? Зачем эти мысли теперь, когда ему осталось так немного сказать человечеству? Разве подобные мысли приведут к словам, которых от него ждут? Он не имеет права, не может себе позволить думать просто так. Безрезультатно.
Но ведь он исполнял свою обязанность -- слушал себя. Поэты никогда не стыдились вечных проблем. Он скажет людям, он должен сказать людям то, в чем сами себе они не признаются.
Поэт почти ухватил кончик нужной мысли и начал разматывать клубок, одновременно оглядываясь, кто же его на эту мысль натолкнул. Поэт успел осознать безрассудство смерти. А значит, увидал и путь к бессмертию. Сейчас он материализует его в слова. И укажет путь людям.
В ушах билась застрявшая с детства в памяти скороговорка. Локоть еще сохранял жесткое тепло чужих пальцев. Перед глазами стоял только что увиденный или слепленный из воспоминаний случайный цыганский табор...
А вокруг ничего этого не было и в помине.
Не было.
Не значилось.
Никогда не существовало.
Колыхался на ветру видеопейзаж марсианской пустыни по макету знаменитого Нефа Рубинова. Плыли легкие аккорды акустической завесы. Пахло цветущим жасмином.
И никаких цыган, никаких дорог, никаких смертей и путей к бессмертию!
"Наваждение какое-то! -- подумал Поэт. -- Надо же!"
Медленно повернул голову налево.
Потом направо.
И пошел дальше, ссутулившись больше обычного и заложив руки за спину.
Поэт снова прислушался к себе. Тихо и бережно прислушался к себе. Но на ум шли какие-то дурацкие древние стишки:
Как на кладбище Митрофаньевском
Отец дочку зарезал свою...
...В координаторской за человеком на экране внимательно наблюдали дежурный диспетчер и районный инженер.
Эринния
Их назвали эринниями не в память о богинях мести эриниях, хотя что-то от овеществленного проклятия в них несомненно было. Эринния -- вот все, что осталось от четырехстрочного, с двумя десятками греко-латинских терминов описания, в котором "эритр", "Арес" и "пирин" вместе означали "огненно-красный цветок Марса". Насчет цветка ясности не было: некоторые ученые из чистого упрямства относили к флоре упругую камышинку с парой узких длинных листьев у пушистой головки -- корни и обычный для растений фотосинтез затмевали для них сложные, характерные скорее для животных двигательные реакции. Новой сенсацией явилось открытие у марсианского переселенца "телепатических" свойств: эриннии оказались безошибочными индикаторами настроения...
Ралль обнаружил это случайно. В лаборатории после работы было тихо и пусто. "Резвая Маня" с выключенными экранами дремала в углу. В линиях магнитного лабиринта путался механический мышонок Мими. Нетопырь Кешка с вживленной в мозг "сеткой Фауди" завис кверху лапами под потолком, уронив крылья и развесив уши. Последние дни Ралль домой не торопится, хотя вряд ли голая лаборатория уютнее его личной миникомнаты, где стены читают желания и воздух дрожит от еле сдерживаемого исполнительского зуда. Там его, помимо автоматики, не ждет никто. А здесь можно по горячему следу сходу проверить идею шефа о деформации коллектива сильной минус-эмоцией отдельной личности. Проверять такие вещи сподручнее, конечно, одному, в тиши помещения, покинутого этим самым коллективом...
Ралль честно отсидел под широким "маниным" шлемом, пока Янис, не любивший терять в дороге время, вставлял в очки детективную ленту, а Иечка Стукман, наскоро осенив щеки струйкой электропудры, под укоризненным Ритиным взглядом перекрашивала глаза из рабочего серого цвета в какой-то немыслимо-сиреневый. Еще минут пятнадцать Ралль ждал, пока шеф Ростислав Сергеевич стаскивал душистый профессорский свитер и снова превращался в сокурсника Роську Соловьева. Торопливо зашнуровав гермески, Роська накачал пульсирующим газом многоцветный метровый мяч, сунулся под шлем:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});