Я дрался в Вермахте и СС. Откровения гитлеровцев - Артем Драбкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В Орске кормили уже лучше?
– Нет. Снабжение всегда было плохим. Sup, жидкий, как вода, и kascha, жидкая, как sup. После супа миски можно было не мыть, такой он был жидкий. Мы получали 500 грамм мокрого, непропеченного хлеба. Весной 1945 года я находился в лагере на 1700 человек. В этом лагере кто-то был слесарем, кто-то работал в каменоломне, а я работал на кирпичном заводе у печи и был черный, как трубочист. Однажды нам стали делать прививку от столбняка. В вермахте прививки делали спереди, а в России – под лопатку. У врача было два шприца на 20 кубиков, которые он наполнял по очереди, и одна игла, которой он колол всех нас, а было нас – 1700 человек. Я был одним из трех, у кого укол воспалился. Такие вещи невозможно забыть!
– Какое было отношение к сталинградским пленным по сравнению с другими пленными?
– В Узбекистане были только сталинградцы. Потом появились другие пленные, и начиная с 1944 года все уже были перемешаны. Мы не делились на сталинградцев и прочих пленных, и русские тоже не делали различия. Конечно, те, кто пришел в 1944 году, не прошли через то дерьмо, которое пришлось пережить нам, понимаете? Я где-то читал, что из тех, кто попал в плен в 1942 и 1943 годах, выжило всего несколько процентов, а среди тех, кто попал в плен в 1944 и в 1945 годах, этот процент совсем другой – почти все выжили.
– Говорят, что почти все сталинградцы потом были в управлении лагерями?
– Наш немецкий начальник лагеря был сталинградцем. Но это не значит, что начальником не мог стать кто-то, попавший в плен позже. Наш начальник, его звали Фрид Фрайер, до того, как попал в плен, был обычным солдатом, ефрейтором, он немного болтал по-русски. Ни один русский не вел себя так ужасно, как он. Это был настоящий преступник. Его и сегодня ищут товарищи… Непонятно, вернулся ли он домой и что с ним стало. Надо сказать, что немецкие солдаты, которые стали руководителями лагерей, обращались с нами хуже, чем русские.
– Как долго вы были в плену?
– 23 августа 1945 года я был дома – первым, кто вернулся из России домой. Я весил 44 килограмма – у меня была дистрофия. Здесь, в Германии, мы стали преступниками. Во всех странах, в России, во Франции, солдаты – герои, и только мы, в Германии, – преступники. Когда мы были в России в 2006 году, русские ветераны нас обнимали. Они говорили: «Была война, мы воевали, а сегодня мы пьем вместе, и это хорошо!» А в Германии мы все еще преступники… В ГДР я не имел права написать свои воспоминания. Меня три раза на предприятии прорабатывали, просили подумать, что я рассказываю о плене. Говорили: «Вы не можете рассказывать такие вещи про Советский Союз, нашего друга».
– В плену вы получали какую-то информацию о положении на фронте?
– В Узбекистане нас хорошо информировали о том, как Красная Армия продвигается на запад. Нам говорили, что русские освободили такие-то и такие-то деревни. Мы считали, что это вранье, – столько деревень нет во всей Германии. Потом выяснилось, что все это было правда. В 1945 году в лагерь пришли новые пленные, которых взяли в плен возле Бреслау. Они все были уверены, что мы еще можем выиграть войну, потому что у Адольфа есть новое тайное оружие. Не получилось.
– Что вы знали об антифашистах и комитете «Свободная Германия»?
– Я этого не застал. Товарищи, которые оставались в плену, рассказывали, что позже появились Antifaschisty, которых присоединяли к бригадам, чтобы они подслушивали и докладывали. Потом, в ГДР, они получали высокие посты.
– Как вы восприняли известие о капитуляции Германии?
– Нам об этом объявили в лагере.
– У вас нет фотографий с войны?
– Все мои фотографии сгорели. Я на войне фотографировал, посылал пленки домой, там их проявляли. Они были у меня дома. Наша деревня была на нейтральной территории между американцами, русскими и ордами эсэсовцев, немцев. 19 апреля 1945 года у въезда в деревню были убиты два американца. Всю деревню, 26 домов, американцы сожгли вместе с жителями зажигательными снарядами. Дом сгорел, фотографии тоже сгорели, с войны у меня не осталось ни одной фотографии.
– Вы были суеверным и верили ли вы в Бога?
– Я не суеверный, но что-то есть, чего люди не знают. Я считаю, что были случаи, когда меня спас мой ангел-хранитель. В один из последних дней в Сталинграде я стоял возле угла дома у вокзала. Нас интенсивно обстреливали из минометов. Я сделал шаг за угол, и точно в этот момент, именно в том месте, где я стоял, взорвалась мина. Кто мне сказал, что я должен сделать шаг назад? За день до плена я стоял за стеной, и Т-34 выстрелил прямо в стену. Вы спрашивали, какое было самое лучшее русское оружие? Т-34 был самым лучшим. Меня завалило кирпичами, мои товарищи сказали, что они даже не стали меня откапывать – все было ясно. Я не знаю, сколько я пролежал без сознания, но в конце концов я оттуда выбрался. Я не получил ни царапины. Ни царапины! В вагоне из 100 человек 94 умерло, выжило шесть, и я был среди них. И из этих шестерых четверо умерли в плену, домой вернулось двое. Второй умер в 2001 году, он был из Тюрингии.
– Война– это самое важное событие в вашей жизни?
– Да, такое не каждый день случается. Когда меня призвали, мне еще не было 20 лет. Когда я вернулся домой, мне было 27 лет, я был больной и истощенный человек, я не мог накачать колесо велосипеда, такой я был слабый. Где моя молодость, лучшие годы моей жизни, с 18 до 27 лет?! Не бывает справедливых войн, каждая война – это преступление, каждая!
Эрнст Вальфрид (Ernst, Walfried)
Интервью, перевод, обработка и комментарии – Владимир Кузнецов
– Меня зовут Вальфрид Эрнст. Родился я 13 марта 1927 года в Берлине-Шпандау.
Родители познакомились по переписке. Отец, Бернгард Эрнст, родом из Гамельна – большинство родственников до сих пор проживает в треугольнике Гамельн – Брауншвейг – Ганновер, в Первую мировую войну служил в Киле подводником. В те времена девушки писали незнакомым солдатам на фронт. Так завязался роман в письмах, и в результате отец в 1918 году приехал в свой первый отпуск не в Гамельн, а к матери. После войны родители отпраздновали помолвку и в 1925 году поженились. Потом и я появился на свет. Других детей у них не было.
Моя мать родом из Шпандау – в годы ее юности еще самостоятельный город, не имевший отношения к Берлину. Даже превратившись в административный район столицы, он остался, по выражению Эрнста Ройтера (первый послевоенный бургомистр Западного Берлина. – В.К.), автономной «республикой Шпандау». Мой дед с материнской стороны, сапожник по профессии, переселился сюда из Померании: в Шпандау, гарнизонном городе, сапожники требовались всегда. Здесь он встретил будущую жену, уроженку Силезии. Она трудилась на оборонных предприятиях швеей, шила патронные сумки.
Отец, по профессии торговый служащий, первоначально смог найти лишь место упаковщика на мебельном предприятии. Работа его не устраивала, и он, всю жизнь любивший животных, решил заняться разведением птицы. На дальней окраине Шпандау, в Хакенфельде (Hakenfelde), сразу за нашим участком простирались пшеничные поля, они с матерью заложили небольшую птицеводческую ферму. Позднее родители сдали экзамен на аттестат Мастера птицеводства (Gefluegelzuchtmeister). Работы в хозяйстве было много, доход невелик. Дела пошли несколько лучше, когда отцу удалось заключить долговременный контракт с Институтом Роберта Коха на поставку больших партий яиц для научных целей.
Тем временем я поступил в 1933 году в первый класс Народной школы (Volksschule), где мне предстояло пробыть до окончания 8-го класса в 1941 году. Денег на плату за обучение в школе высшей ступени (реальная школа, гимназия – переход осуществлялся после четвертого класса. – В.К.) у родителей не было: прибыли от хозяйства едва хватало на жизнь.
В 1937 году, десятилетним, я захотел вступить в Юнгфольк (Deutsches Jungvolk, «Немецкая молодежь» – первичная юношеская огранизация, что-то вроде пионеров, объединяла детей до 14 лет. – В.К.). Мать была против. С 1916 года активистка рабочего движения и член социал-демократической партии, она, как открылось позже, не порывала с ней и после запрета. Я еще в детстве удивлялся появлению в доме к определенным датам незнакомых мне людей, никогда не уходивших с пустыми руками – кто получал курицу, кто – дюжину яиц. После войны я как-то спросил у матери, откуда у нее столько знакомых в новой администрации Берлина. «Ты их также всех знаешь, – ответила мать, – это те самые, что приходили к нам за курами». Оказывается, она все это время продолжала платить «натурой» взносы в партийную кассу.
Отец против моего членства в Юнгфольке возражений не имел: ну что худого в том, что парень будет со сверстниками? Сколько его помню, он всегда был большим либералом – живи и жить давай другим. Для меня же Юнгфольк был «Dufte»! (вышедший из употребления берлинский сленг, буквально «запахи, ароматы», в переносном смысле – нечто сверхпрекрасное. – В.К.). Во-первых, ты сразу получал форму: зимой – куртку и брюки, летом коричневую рубашку и короткие штаны, галстук. Самой замечательной частью формы был ремень с надписью «Blut und Ehre» («Кровь и честь») на пряжке. Рядовой член Юнгфолька назывался «пимф» (Pimf). Им ты не становился автоматически – сначала необходимо было пройти испытания, некоторые из них, например, десятикилометровая пробежка с пятикилограммовой выкладкой – ранец, фляга, спальный и вещевой мешки, плащ-палатка – были нелегкими. Нам пришлось бежать от Шпандау до суда первой инстанции в Шарлоттенбурге (район Берлина, в свое время центр Западного Берлина. – В.К.) и обратно, иные из друзей совершенно выдохлись. Зато как мы гордились, выдержав эту так называемую «пробу пимфа» (Pimfprobe)! В награду нам выдали ножи с надписью «Blut und Ehre» (так называемый HJ-Fahrtenmesser – «походный нож Гитлерюгенда» – декоративное оружие, формой напоминавшее штык; заточив клинок, вполне можно использовать в качестве боевого ножа. – В.К.), они крепились на ремне. Мы также получили право носить погоны и значок Юнгфолька.