Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он откинулся, вжавшись спиною в решетку, что было не хуже любого другого ответа.
На следующее утро, часа в четыре, меня отвели на другой этаж, где возле лужицы света, среди нескольких деревянных столов восседал детектив.
– Обычно вы одеваетесь в женское платье? – спросил он.
– Что?
– Где ваше платье?
Может, он был сумасшедшим.
– С чего бы это мне носить платье?
– А с чего бы вам пудриться?
– С чего бы мне пудриться? – повторил я.
– Ну.
Я распростер руки в жесте всеобъемлющего недоумения.
– Не с чего.
– Вы живете в центре, – сказал он, – а вовсе не здесь.
– Правильно.
– Ну так и что вы здесь делаете? Здесь нет баров для трансвеститов.
– Баров для трансвеститов?!
– Что, кто-то украл ваше платье? И это вас огорчило? А? Я решил, что он совершенно сумасшедший, но что из этого?
Он был полицейским. Я подался вперед и сказал ему на манер заговорщика:
– Слушайте, я заплачу вам, чтобы вы выстрелили в меня, если я не выпью эту чашку кофе. Деньги не вопрос.
Он не вполне меня понял, но я упомянул о деньгах.
– Эту чашку кофе?
– Эту.
– Какую именно?
– Первую.
– А как насчет второй?
– Не надо жадничать. Если я выпью первую, то со второй и сам управлюсь.
– У вас есть личный врач?
– Да.
– Как его зовут?
– Доктор Граффи.
– Это на Манхэттене?
– Конечно.
– Он психиатр?
– Нет. Он терапевт.
– А кто ваш психиатр?
– Психиатра у меня нет. Зачем он мне?
– Ну, мне это неизвестно.
– По-моему, Фрейд перестарался, – сказал я. – Решительно все, что он утверждал, было либо и так всем очевидно, либо смешно.
В этот момент в комнату влетела Констанция в окружении нескольких чрезвычайно дорогих адвокатов. Я знал, что спасен, но не знал, от чего. Детектив встал едва ли не по стойке «смирно», увидев весь этот народ и предположив, что я либо миллиардер, либо сумасшедший брат-близнец Трумэна, либо космический пришелец, сбежавший из центра дознания ВВС.
– На кого ты похож? – спросила Констанция, которой было страшно неловко увидеть меня изукрашенным, как охотник за головами из Новой Гвинеи, в присутствии старших партнеров фирмы «Ветер удачи».
– Как – на кого?
– Посмотри на себя.
Я осмотрел свои руки, ноги: они казались совершенно нормальными, в стиле братьев Брукс.
Она достала из сумочки пудреницу и со щелчком ее открыла – на тот манер, каким открывают затвор пистолета, чтобы перезарядить его ради спасения своей жизни, и сунула зеркальце мне в лицо.
– Вот так.
– Ну и ну, – сказал я, увидев свое лицо. Потом посмотрел на всех, кто был в комнате, в молчании переводя взгляд с одного на другого.
– Что с тобой случилось? – завопила она.
Аристократка, активная натура, она никак не могла дать чему-то произойти без объяснения или ее вмешательства.
– Это мука, – возвестил я довольным голосом.
– Мука?
– Пекарская мука.
– И как она на тебя попала?
– Я ел пиццу…
– Здесь, наверное, замешана какая-то пицца, – предположил детектив.
– Это была самая лучшая пицца, – с фанатичным напором ответил я, – какую только мне доводилось пробовать за всю мою жизнь.
Кроме как с Констанцией, я никогда ни с кем не разводился, так что не знаю, все ли разводы переживаются одинаково, но, когда тебя хочет оставить кто-то, кого ты любишь, Бог не дает тебе пощады. Это подобно окончанию шахматной партии с одним королем против двух ферзей, двух ладей и циркового коня.
Когда бы я ни заснул, мне виделось, что весь мир стал походить на городок Гэри, штат Индиана, ночью, но вместо того, чтобы производить сталь и резину, огромные заводы и фабрики были заняты поджариванием, размалыванием и завариванием. Этот кошмар населяли усыпанные мукой женщины в платьях фасона Третьего рейха, ежедневно выпивающие по пять-шесть чашек кофе. Он полностью вытеснил мой сон о бурунах прибоя. Хуже всего то, что сопровождала его совершенно безумная, дикая, кофейно-вдохновленная игра на клавикордах – инструменте, который свел бы с ума весь мир, если бы не спохватились и не изобрели, когда не оставалось ни минуты для промедления, пианино.
Я пробуждался, охваченный ужасом и утопающий в поту, и поворачивался к Констанции, которая, даже во сне, непременно при этом отворачивалась. Все было кончено. Тогда я звонил Холмсам, велел им отключить сигнализацию и спускался в музыкальный зал, чтобы поиграть на пианино.
Музыкальный зал был шестидесяти футов в длину и тридцати – в ширину, потолок взмывал на двадцать футов, а пол был устлан специальным акустическим покрытием из мозамбикского дерева джерко. Восемь французских дверей открывались на мраморную террасу, выходившую на лужайку. Над макушками зачерненных ночью деревьев виднелись небоскребы, сияющие во влажном летнем воздухе. Я открывал эти двери, позволяя бризу создавать балерин и лебедей из белых занавесей, и до самого утра играл Моцарта и Бетховена – безупречно сбалансированные произведения, столь же прекрасные и исполненные надежд, как пение матери, обращенное к своему ребенку. Они всему придавали перспективу, пускай даже грустную, и благодаря им я способен был жить дальше.
В конце концов я стал умолять Констанцию не покидать меня, но лишь после того, как долгое время держал свои чувства в узде, надеясь, что невозмутимый вид сможет вызвать в ней заинтересованность, достаточную для того, чтобы она начала сомневаться. Но она не знала сомнений, ибо тенистые и прохладные по природе участки ее души были теперь все время на беспощадном свету благодаря регулярному поглощению кофе, который доставлялся ей на сервировочном столике – первым делом по пробуждении, затем часов в десять утра, до и после обеда. Пять чашек в день… Она пропала. И не было для меня способа до нее дотянуться.
Из-за этого она становилась жесткой, жестокой, жаждущей власти. Мысли ее не знали жалости, она сияла металлическим блеском. Она часто уходила из дому, чтобы потанцевать с другими кофейными фанатами, и они, впадая в транс, кружились на протяжении многих часов.
– На что это похоже? – спрашивал я, робко как мышь.
– Это – как в солнечный день ехать на велосипеде по прибрежной дороге в Истгемптоне, и нет на ней ни единого автомобиля, и ты набираешь и набираешь скорость, пока не почувствуешь, что твои легкие, сердце и все мускулы составляют одно с безупречной машиной и ты можешь вдыхать и выдыхать воздух, как реактивный двигатель. Самое лучшее – это чувство, что ты можешь танцевать вечно, что ты не слабеешь, что чем больше ты напрягаешься, тем делаешься сильнее. Почему ты не пойдешь с нами? – спросила она с сердечностью заточенного скальпеля.
– Не думаю, что мне следует, – сказал я. – Ведь я – всего лишь твой муж.
– Тогда тебе недолго придется им оставаться, – заявила она. – Я совершенно тебя не понимаю. Ведь ты куда более ловкий танцор, чем все те парни, с которыми я туда хожу.
– Я не могу выпить эту чашку кофе, – сказал я.
– Знаю, но, может, все получится и без кофе. Мы могли бы протанцевать всю ночь, а потом…
– Констанция?
– Да?
– Ты не спишь с теми кофейными фанатами, с которыми ходишь танцевать?
– Нет. Кофеин не дает мне уснуть.
Это разбило мне сердце.
Ребенком я вместе с дядей побывал на выставке силовых установок в Балтиморе, где видел паровой двигатель, который работал с магической ритмичностью, не переставая очаровывать зрителей. Его цветные шатуны и полированные рычаги целый день танцевали в гипнотическом экстазе. Яркие лучи высвечивали идеально синхронизированные шаги, вращения и выхлопы. Поддерживаемый водой и углем, двигатель этот мог работать вечно, не нуждаясь ни в чем, кроме как в периодической порции масла. Он работал весь день, и он работал всю ночь. Его сила никогда не ослабевала, и, хотя он был прикручен болтами к полу и никуда не двигался, я чувствовал, что он пролагает себе дорогу сквозь россыпи звезд.
Констанция превратилась в такую же машину. Я с уважением относился к ее силе, но сторонился ее, ибо она обменяла свою женственность на то, что не сулило побед. После того как мы расстались, я, хоть временами и томился по ней так, что до боли щемило сердце, стал думать о ней как о своего рода локомотиве и не завидовал больше тем кофейным фанатам, с которыми она танцевала.
Развод сам по себе оказался штукой не из легких, втянув в дело, как выяснилось, несколько сотен компаний, дутые корпорации в Альпах и десятки адвокатов, одевавшихся намного лучше меня. Когда мы поженились, Констанция в знак вечной верности связала меня со своим огромным богатством. Теперь, не в состоянии противостоять паническому ужасу своих юридических советников, она препоясала чресла, чтобы его вернуть.
Для развода она обратилась к фирме, которая изначально называлась «Спрут, Грин и Шар», а затем была преобразована в «Шар, Латан и Баламут» и среди клиентуры была известна как «Шар, Латан». Даже это звучало не так плохо, как «Сор, Синяк, Тир, Зад», которых обыкновенно называли «Сор, Тир», например: «Меня защищает “Сор, Тир”». «Шар, Латан», гуманный, как бормашина, предложил мне пять миллионов отступного. Все они так боялись, что я соглашусь, тем самым лишив их многих часов тяжбы, которые возможно поставить в счет, что у них едва не случились сердечные припадки, пока я сидел, обдумывая их предложение.