Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – сказал я.
Слышно было, как адвокатские сердца рванулись вперед, словно свора гончих. Взглянув им в глаза, я увидел новые теннисные корты, разбитые на суглинистой почве, летние дома в Новой Шотландии, роскошные «мазерати».
Подготовив себе позиции для отступления так же тщательно, как выстроены были оборонительные рубежи Иводзимы, они спросили, на что я претендую. Они, разумеется, не собирались вносить контрпредложения, пока не услышат мои требования.
– Я хочу одного, – сказал я. – Чтобы меня любила Констанция.
– О боже! – все как один воскликнули они.
Я знал, что это прозвучало довольно слабо. Старший партнер взял инициативу в свои руки.
– И вы инвестиционный банкир? – недоверчиво вопросил он. – Мы, дорогой мой, говорим здесь о двух миллиардах долларов. Извольте быть серьезным. Не думайте, что вам удастся устроить для нас дымовую завесу из этой вашей цветочно-сердечной чепухи. Мы занимались тысячами подобных дел и достоверно знаем, что у людей на уме.
– Но это правда, – настаивал я. – Все, чего я хочу, это чтобы Констанция меня любила.
Полагаю, что она перед тем выпила чашку кофе (а то и больше). Она даже не шелохнулась. В глазах у нее было не больше влаги или блеска, чем в куске песчаника где-нибудь в Соноранской пустыне.
– Ваше встречное предложение?
– Нет у меня никаких встречных предложений. Я не хочу ни денег, ни отступных.
– Мы предлагаем вам двести миллионов, если вы согласны закрыть этот вопрос прямо сейчас.
– Мне не нужны двести миллионов.
– А сто миллионов?
– Мне не нужны деньги. Я хочу забрать свои книги и одежду, стол, который стоит в моем кабинете, картину Рафаэля, которую Констанция подарила мне на день рождения, и получить обязательство – в письменном виде, – что никто никогда не заколет Брауни.
– Кто это – Брауни? – спросил старший партнер.
– Его любимый поросенок, – пояснила ему Констанция.
– В самом деле? – спросил старший партнер. – Это все, чего вы хотите?
Я кивнул.
– Почему ты не хочешь взять сотню миллионов, просто для того, чтобы я знала: ты в состоянии покупать продукты? – привела свой довод Констанция.
– У меня, Констанция, есть работа.
– Работа ничего не означает. Ее можно потерять. И что тогда? Голодать?
– Я смогу найти другую работу.
– В качестве кого? – насмешливо спросила она. – Ты же инвестиционный банкир. А это значит, что ты ни черта не умеешь, кроме как снимать сливки с тех денег, которые делают настоящие люди.
– Тогда, может быть, я смогу найти работу на сыроваренной фабрике? – предположил я.
– Послушай, – провозгласила она, поправляя свою новую прическу. По-настоящему сексуальную. Она великолепно оттеняла ее шею и плечи, и благодаря ей она выглядела внимательной, уравновешенной и мудрой. – Я не хочу тревожиться о том, что когда-нибудь повстречаю тебя на улице выпрашивающим пять центов на чашку кофе.
Я вскинул руки и улыбнулся.
– Ну тогда – на водку.
– Да я бы скорее выпил стакан тетрахлорметана.
– Я беспокоюсь. Ну, ради меня. Соглашайся.
– Не могу.
– Но я хочу, чтобы ты согласился. Все будут знать – я буду знать, – что ты отказался от полумиллиарда долларов, что ты мог бы сражаться за целый миллиард и даже больше и что я умоляла тебя принять эти жалкие гроши. Никто не будет думать, что ты состоишь на чьем-то содержании или когда-либо состоял. Никто никогда не будет так думать, никто никогда так не думал.
– Я не могу, – сказал я. – Эти деньги запятнаны.
– Как так – запятнаны? – сварливо спросила она, готовая защищать легитимность своего состояния от обвинений в работорговле, использовании труда заключенных, монополизме, эксплуатации не охваченных профсоюзами рабочих, формировании капитала до введения подоходного налога и полусотни других придирок, которые липнут к большим денежным массам так же естественно, как на теневой стороне бочки для сбора дождевой воды нарастает мох.
– Запятнаны кофе.
– Хочешь сказать, мои деньги нехороши только потому, что я пью кофе?
– Точно, – сказал я. – Мне не нужны кофейные деньги. Лучше уж голодать. Одним из неотъемлемых положений Конституции Соединенных Штатов является право не подвергаться насилию и не видеть, как другие пьют кофе. Ты не можешь отнять его у меня. Никакое количество денег не заставит меня отказаться от моего врожденного права. Никакая взятка не сможет исказить моего решения.
Эта декларация сослужила огромную службу для лужаек Вестчестера и Лонг-Айленда, которые продолжили впитывать в себя солнечный свет, не потревоженные бульдозерами и строителями изгородей, она помогла лугам Новой Шотландии остаться в своем изначальном ветреном уединении, и она же преуменьшила производство роскошных автомобилей в Италии.
В последний раз я видел Констанцию, когда она скользила по мраморному полу, направляясь к лифту. Она не знала, что я смотрю ей вслед, а может, и знала. С минуту она глядела на указатель, круг белого стекла, светившийся, словно луна. Я знал, что если бы я сказал: «Я люблю тебя, Констанция», то все адвокаты в своих дорогих костюмах, окружавшие ее, рассмеялись бы, и только. Это, однако же, было правдой. Это было самой большей правдой, какую я только знал. Как жаль, что она не обладала силой, способной переменить нашу печальную историю. Я до глубины души чувствовал, что она могла бы справиться с этим, должна была справиться. Но – не сумела.
Иногда любовь отбирают несправедливо, но, пока не наступает конец, ты продолжаешь верить, а потом становится очень горько. Горько, потому что где-то внутри у тебя по-прежнему живет совершенный образец чистоты, а крушение надежд и предательство контрастируют с ним так же, как темные тени с залитой лунным светом дорогой.
Вторая жертва
(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемодан.)
Я не могу разговаривать со своей женой, потому что ей пятьдесят лет от роду и она все еще воображает, будто в здоровом теле живет здоровый дух. Она делает зарядку, втирает в лицо дорогой крем и подходит к зеркалу с видом детектива, осматривающего подозреваемого в комнате для допросов. Ее искаженный английский, некогда столь чарующий, ныне стал (как могла бы сказать она сама) «кашемировым», «режущим слуг». «Кто, по-твой, я есть? Я теперь старый, как ты. Месячные кончились, у тебя их сроду не было. Я кассира в банке, а ты?» Отвечая на свой собственный вопрос, как любит она это делать, Марлиз попыталась преуменьшить мою дееспособность, которую называет «дейвственностью». Я мотаю головой, и она спрашивает: «Двойственность?» Я снова мотаю головой, и она говорит: «Тройственность?» Я еще раз мотаю головой, и она говорит: «Твойственность?» Я начал уже терять надежду, но, когда она, поднапрягшись, выдала вариант «твойцирроз», отчаялся совершенно, сам позабыв, как произносится это слово.
Известно ли вам, что президент Соединенных Штатов сидит в опальном кабинете, размышляя, сколько спасательных жетонов несет в своих трюмо авианосец, читают ли в Вест-Пинте «Жалобу Плейбоя», чем заняты дантинисты в Никарагуа и не отправиться ли ему этим летом сплавиться на плотве по горной речке? И так далее, через каждое чертово слово.
Я достаточно стар, чтобы забыть все когда-то виденные водевили, но мне никогда не приходило в голову, что я буду женат на водевильной красотке. В молодости я полагал, что мне станет парой женщина, изъясняющаяся как поэт, но, похоже, придется окончить свои дни с Марлиз, для которой огромным достижением было бы выучиться говорить, как одна из подружек Ксавьера Кугата. Ко всему прочему, у нее интрижка с немецким моряком. Вся эта страна помешалась на сексе – даже пожилые женщины. Особенно пожилые женщины.
Тевтонец торгует бутылочками какой-то зеленоватой дряни, которая, по-моему, называется «Zipfinster Mitgaloist Herbeschun-gen» и якобы делает человека моложе на десять лет вне зависимости от его возраста. Я спросил Марлиз, что произойдет, если дать ее восьмилетнему, но она не желает рассматривать вопросы космического масштаба. Субстанция эта выглядит в точности как та, которой пользуются уборщики для осаждения пыли при подметании огромных полов в общественных зданиях. Может, это она и есть. Она смешивает ее с соком папайи. Когда она ее пьет, мы с Фунио перестаем дышать.
Фунио я люблю больше всего на свете. Не имеет никакого значения, что он не мой сын с точки зрения биологии. Он – мой сын. Хотя он понимает сущность всех вещей, в своем нежном возрасте он не может понять их подоплеки. А если бы я каким-то образом сумел донести до него подоплеку того, что чувствую, то украл бы у него детство. Больше всего я хочу, чтобы этот отрезок его жизни был ничем не обремененным, ибо сам я никогда не видывал ничего прекраснее детства. Может, если он не лишится его слишком рано, как это произошло со мной, то у него будет достаточно сил, чтобы прожить свою жизнь без мучений.