Полнолуние - Андрей Дмитриевич Блинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это в моем сне кричали черные лебеди…
Говорят, они кричат к счастью.
ОТВЕРЖЕННАЯ
— Ты уже не любишь меня? Вижу — не любишь…
— Как ты можешь об этом!
— Ладно, не буду. — И через минуту: — Подай мне зеркало, оно в тумбочке.
— Брось, зачем тебе зеркало?
— Надо. Я теперь некрасивая и не нравлюсь тебе.
— Ты всегда была красивая…
— Была, — вздохнула она.
— Ты всегда красива, Инка, — поправился он.
— Видишь, — сказала она непонятно. И опять попросила, чтобы он подал ей зеркало.
Он порылся в маленьком ящичке, тесном от рассыпанных таблеток, коробочек с порошками, длинноносых ампул, карандашей с губной помадой различных оттенков (неужто и тут она красит губы?), подержал резко блеснувший в глаза эллипс изящного зеркальца в серебряной оправе (его подарок к прошлогоднему дню рождения), но снова опустил его, прикрыв всем, что было в ящичке.
— Но тут его нет, — соврал он. — Я все обыскал…
— Видишь, — снова сказала она, и он теперь понял, что означало это слово.
— Хочешь, без всякого зеркала я обрисую тебя, хочешь?
— Ну? — Что-то похожее на интерес оживило ее глаза, она вспомнила, как они любили играть в зеркала без зеркал.
— Ты у меня красивая-красивая, — сказал он. — Я больше всего люблю твои глаза. Ни у кого нет таких глаз. Они как море, до дна просвеченное солнцем. Они как небо после весеннего дождя. Они как молодые васильки, когда лепестки еще не потемнели…
Он споткнулся, поняв, как нелепо звучали эти напыщенные слова в душной больничной палате в сумеречный вечерний час. Тусклый свет едва пробивался через высокое узкое окно, зажатое в толстые стены старого здания. Темный немой парк стоял внизу. Слова звучали кощунственно, ведь глаза ее, пустые и мертвые, были уже не ее глазами и пугали темнотой расширенных зрачков.
Ему послышалось, что она плачет, и он с виноватой поспешностью взглянул на нее, но она с вернувшейся вдруг страстью попросила:
— Продолжай…
— У тебя красивое лицо, — уже машинально произнес он, но она прервала его:
— Лучше не надо. Пусть…
Он опять не понял, что означало это «пусть». Она, наверно, вкладывала в него какой-то большой смысл, но он еще не научился разгадывать ее новую речь, до предела краткую из-за того, что ей трудно было говорить и особенно трудно мыслить. Слова подбирались скупо, их не хватало, и потому самое обыкновенное из них должно было стать емким, выражать все, что она чувствовала в ту минуту. Ему казалось, что она достигла высшей мудрости, как человек, видящий больше других, но он не понимал ее.
— Ты устала? — спросил он. — Извини, я тебя заговорил.
— Знаешь, я почему-то стала быстро уставать, но это проходит. Полежу, зажмурившись… И опять…
— Полежи, — сказал он. — Зажмурься, а я посижу. Я буду на тебя глядеть, как раньше. Когда ты спала, я любил на тебя глядеть. Ты ведь это знала?
Темные от густой синевы веки ее слабо дрогнули, она как бы кивнула ему в знак согласия. У нее не было уже сил, чтобы кивнуть головой.
Вошла сестра: укол! И капельницу надо поставить.
— Я выйду покурить…
— Иди, — разрешила она чуть слышно. — Только возвращайся. Мне еще много хочется тебе сказать. Знаешь?
Он вышел в коридор, широким шагом миновал лестничную площадку, остановился у окна. Его душили слезы. Дрожащими руками он ощупал карманы пиджака, брюк. Сигарет не было. Наконец он нашел их в кармане халата. Спички ломались. Закурив, он сильно затянулся, на душе стало покойнее. Как будто ему не хватало именно этого теплого и горького глотка, чтобы успокоиться.
Над черным больничным парком полоскался на ветру плотный красный закат. У него не было полутонов, и он не сходил на нет и не растворялся в ночной синеве, а сразу обрывался, будто кто его обрезал.
Вспомнилось, точно это было вчера…
Они пришли в ресторан еще днем. За старомодным готическим окном таял под солнцем снег. Смоченный асфальт дымился и был черный, — казалось, его только что залили.
— Знаешь, — сказала Инка, глядя, как дымился асфальт, — я хочу выйти и побегать по асфальту босиком. Я ступнями чувствую, что он теплый.
— Это вино горячит тебя. Тебе нравится «Карлов мискет»? Или выпьем что-нибудь покрепче?
— Нет, — сказала Инка, — ничего не надо. Мне хорошо от «Карлова мискета». Мне никогда не было так хорошо. Не веришь?
— Верю, — сказал он. — Я верю тебе… во всем. И даже в то, что ты сейчас побежишь босиком по мокрому асфальту.
— А что? — бросила она с вызовом и тряхнула головой. Ее тяжелые волосы цвета сосновой коры рассыпались по плечам и спине, и лицо ее стало маленьким, как у девочки.
«Наверно, официантка подумала, что это моя дочь, — мелькнула у него досадливая мысль, — сказала что-то насчет папаши. Вот уж не обучены такту… Но Инка молодец, будто и не слышала…»
Что и говорить, он выглядит рядом с Инкой этаким добрым папашей. Седеющие на висках волосы… Да, черт возьми, ведь только на висках! Лоб иссечен морщинами… Но ведь, когда он в настроении, их почти незаметно! Широк в плечах и в талии чуть раздался… Но ведь у него от рождения широкая кость! В душе усталость… Но Инка говорит, что ее еще никто так не любил!
И тут же досадливое:
«Откуда ей знать, как любят?»
И от ожившей вдруг ревности ему стало нехорошо. Он не мог вообразить, что у нее кто-то уже был, хотя теперь он точно знал, что это так и было. Он ревновал ее ко всем, кто у нее мог быть и был, и ненавидел ее в минуту этой нелепой ревности.
— Ты на меня сердишься? — озабоченно спросила она. — Я что-нибудь сделала не так?
— Нет, ты все правильно делаешь.
— Тогда зачем хмуришься?
— Не буду, — сказал он и улыбнулся виновато и подумал с укором: «Тебе-то что за дело до ее прошлого, старая, поношенная штиблета?»
И все-таки он ревновал ее, потому что любил.
— Тебе странно, что я такая девчонка? И я ведь в самом деле девчонка. Не веришь? — она показала ему язык, прищурила глаза и засмеялась.
— Ты просто чертенок, — сказал он и тоже рассмеялся. — Рядовой чертенок, в процессе эволюции утративший свой хвост.
— Ой как интересно быть чертенком! — все еще смеясь, сказала она.
И ему тоже стало весело, и он забыл о ревности и обо всем на свете, кроме нее.
— Ну выпьем, чертенок, — сказал он и налил ей золотистого «Карлова мискета». —