Урок немецкого - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ничто не действовало на старого Хольмсена, ничто не могло придать ему силы и уверенности, он предпочел разжиться у художника щепоткой табаку и закурил, отгоняя дым в сторону. Напрасно напоминала жена, что ему ведь не впервой резать уток, голубей и кур. Она схватила топор и принялась совать ему топорище, снова и снова ссылаясь на необходимость сберечь плату, которую потребует Свен Пфрюм. Это-то старик и сам понимал. Со вздохом вставал он с досок, но продолжительный взгляд на раненое животное убеждал его, что человеческим возможностям есть предел, и он ронял топор наземь. Была бы другая корова, оправдывался он, а не его Tea, тогда еще куда ни шло.
— Она у меня лучше всех доилась и понимать понимала все с первого слова.
— Но ведь сейчас, — настаивала старуха — она уже тебя не понимает с первого слова, она уже наполовину дохлая. Самая пора забить скотину, чтобы не мучилась.
Тут Ютта поинтересовалась, нельзя ли все же спасти корову, перевязав ей раны, на что фрау Хольмсен запальчиво, не скрывая своего презрения, буркнула:
— Это тебя надо перевязать, а не корову! — Вот как иногда воспринимаются вопросы!
Когда корова принялась скрести копытами и, потянувшись вперед, легла шеей наземь, старуха снова подняла топор, но уже не с тем, чтобы вручить мужу, а в напоминание о том, что надлежит сделать. С топором в руке подошла она к корове, которая, казалось, не видела ее и только мотала головой, пытаясь дотянуться до раны на спине, а когда это не удавалось, фыркала с такой силой, что в воздух взлетала соломенная труха и сухие листья. Но вот корова оттолкнулась от стены, с минуту собиралась с силами и снова повалилась назад. Она часто и тяжело дышала. Она больше не пыталась слизнуть пену. Напряжение, которое чувствовалось в ее теле, спало. Хвост уже не мел по полу. Старуха ладонью указывала на корову. Этот жест, в котором чувствовалось обвинение, был обращен уже к каждому из нас, а не только к Хольмсену — худой, с седыми, отливающими железом волосами, он сидел на досках и курил, отгоняя дым, и, по-видимому, напрасно пытался собраться с мыслями. Он сидел сутулясь, избегая смотреть на раненое животное.
И тут художник спокойно поднялся, сдвинул шляпу на затылок, основательно выколотил трубку о дверную притолоку и без колебаний, без единого слова подошел к старухе. Мельком сделав нам с Юттой знак уйти, он не стал ждать, покуда мы выполним его приказ, а, выхватив или высвободив топор из пальцев женщины, оттеснил ее к куче досок, а сам вернулся к корове, которая не замечала его, а только, вытянув шею, возила ею по полу, натужно пытаясь поднять голову. Художник взвесил топор в руке. Художник переступил с ноги на ногу, пошаркал подошвами и, слегка покачавшись, проверил твердость своей стойки. С неподвижным лицом глядел он на корову, которая приподняла ему навстречу тяжелый твердый череп с темными безучастными глазами. Слипшиеся волоски черно-белыми завитками стояли надо лбом. Изо рта свисала нитью слизь, волосатые уши были обращены к человеку. Художник, по всему видать, измерял то место между глаз, куда должно было ударить. Он огляделся, занес топор и замахнулся, между тем как мы сидели не дыша. В моей памяти он сейчас стоит в хлеву: подняв топор, со слегка откинутой головой, глядит он на корову, которая даже в эту минуту не проявляет ни малейшего интересу к человеку, а тот в своем стремлении точнее нанести и завершить удар вытянулся во весь рост, так что его ниспадающий длинный плащ задрался до колен.
Одновременно с ударом художник охнул. Завершая движение, он оттянул топор на себя, потом занес его повыше плеча, отступил на шаг и еще раз ударил, но, вложив в удар весь свой вес, сам еле-еле сохранил равновесие. У него свалилась шляпа. После второго удара он быстро вытер рот, пробормотал что-то невнятное, глянул туда, где мы сидели с Юттой, но явно нас не заметил, во всяком случае, не удивился, что мы все еще здесь. Держа топорище в отвесном положении, он дал ему скользнуть между колен. Третий удар, который он спустя немного счел нужным нанести, был сделан куда быстрее и уже с меньшей силой и не столь решительно, после чего он отвернулся, отдал топор старику Хольмсену, а сам сел на доски и принялся массировать себе пальцы.
Но это еще не все, что сохранила мне память о том утре в хлеву: я слышу, как обухом бьют по черепу, вижу, как под тяжестью ударов голова придавливается к земле, чувствую, как пальцы Ютты судорожно сжимают мне руку. Когда топор хватил корову между глаз, звук был словно от удара по полому пню. Топор размозжил ей лоб. Все тело коровы на какую-то минуту словно расплющилось, но затем она засучила передними ногами, будто ища опоры или вздумав сопротивляться, шея ее задергалась, хребет напрягся, задние ноги слегка взбрыкнули; под этим ударом грузное тело словно вспомнило о сопротивлении или бегстве, удар еще раз всполошил чувства раненого животного, но корове уже не хватило сил, их только достало на то, чтобы слабыми потугами показать, что она намеревалась сделать. Голова ее поднималась с земли в тяжеловесном ритме и тут же с глухим стуком падала. Бока вздулись, после второго удара они резко и коротко вздрогнули, совершенно так же, как они коротко и резко вздрагивали, отгоняя мух и слепней.
А теперь, как мне кажется, можно уже не мешать корове протянуть ноги, — если не считать чуть заметных рефлексов, пусть она, расслабившись, растянется перед побеленной стеной; мертвой она почудилась мне более мощной, казалось, она непрестанно разбухает и вспучивается, грозя принять и вовсе исполинские размеры. Помню, я возненавидел женщину, которой так не терпелось приступить к делу, что, не дожидаясь последней судороги, она схватила облезлый фартук и протянула его мужу, затем подала ему нож и недовольно показала на разбухшую тушу у стены; на руке ее уже покачивалось ведро.
Я возненавидел ее — не старика Хольмсена, не художника, а именно старуху, — ненависть обострила мою наблюдательность в отношении нее, я с пристрастием следил, как она присела против шеи бездыханного животного и, уперев ведро в землю и наклонив его отверстием к глотке, уже не призывала мужа начинать, а только неотрывно глядела в ведро, как будто кровопускание уже началось. Это увидел и старик Хольмсен. Он ощупал нож, проведя большим пальцем по лезвию, ощупал и шею коровы, а потом, зажав ее голову между ног, наклонился к ней уже без особого над собой насилия. Приставив нож к шее, он толчками вогнал его внутрь, до того как вытащить, поглядел на жену и, казалось, направил струю прямо в ведро.
Но тут кто-то сзади схватил меня за шиворот. Я хотел вырваться, но пальцы-тиски сомкнулись еще теснее, и я почувствовал, что меня подталкивают к двери и что рядом на пару со мной удивленно повторяет все мои движения Ютта и что, следовательно, ее тоже подталкивают к двери. Обоих нас художник выпихнул во двор и захлопнул за нами дверь, но вдруг снова отворил: он, должно быть, заметил Дитте, которая, выйдя из большого дома, спешила к нам навстречу и уже с того берега пруда стала делать нам знаки, обращая их, впрочем, не столько к нам, сколько к мужу.
— Марш, — приказал художник, — убирайтесь, нечего вам тут делать. — И он потащил нас подальше от хлева, где продолжался убой, к черным, сваленным в кучу стволам. — Да, Дитте? — нетерпеливо обратился он к жене и, словно чтобы оправдать свое нетерпение: — У нас здесь все еще в разгаре. — Она что-то шепнула ему. Он поглядел на свои руки, а потом в сторону Ругбюля и снова на свои руки и на плащ, на котором явственно проступали пятна крови. — Обо всем-то им докладывают, — сказал он, — никуда от них не скроешься, а по мне, пусть пожалуют сюда. Не мог же Хольмсен дать скотине сдохнуть, ее нужно было прирезать. Если бы он пошел за разрешением, она бы сто раз успела околеть.
Дитте снова что-то зашептала, а художник ей:
— И не подумаю. Пусть себе орудуют в сарае, ничего им не сделают, раз они могут доказать, что корову изрешетило осколками. Когда машина подъедет, скажи им, что мы в хлеву. А ты, Дитте, приготовь нам чаю. Нам он всем необходим. — Он повернулся кругом и, уже взявшись за ручку, поглядел в сторону Ругбюля; это заставило и нас поглядеть, и мы одновременно увидели машину, приближающуюся к островкам тумана, исчезая из виду на иной серой банке и в положенном месте выныривая вновь, с неизменной скоростью приближаясь к ольховой аллее. Здесь она остановилась, но никто не вышел, силуэты людей не двигались, и шум мотора не затихал.
Тут художник опустил протянутую к двери руку и короткими шагами направился к остановившейся машине, хотя нет, не так — он направился к воротам, да и то лишь потому, что, хоть машина и остановилась, никто оттуда не вышел, и, подойдя к деревянным воротам, не спеша их распахнул, с достаточно скупым, но все же приветственным жестом, и тогда машина тронулась и покатила на нас. Когда она проехала, художник отпустил створку, предоставив воротам закрыться самим. Машина проследовала дальше во двор, но не по направлению к нам, а к дому и остановилась перед входной дверью.