Сочинения - Уильям Теккерей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ознакомившись с этим посланием, мы пришли к выводу, что стиль и правописание бедного Гарри подверглись строгому контролю со стороны дам, но приписка была добавлена без их ведома, и тут мы, не скрою, сошлись еще и на том, что наш виргинский помещик находится у женщин под каблуком, подобно Геркулесу, Самсону и fortes multi [529] до него.
Глава LXXXV. Inveni portum [530]
Едва ли матушка моя была очень обрадована, узнав о моем поступлении в Англии на должность, и, возможно, она перестала высылать мне мое содержание с тайной надеждой взять меня измором и заставить вернуться с семьей в Виргинию и в полную от нее зависимость. Никогда до самой ее смерти мы не вступали в объяснение по поводу наших с ней денежных взаимоотношений. Она перестала посылать мне деньги. Я ответил на это молчанием и сумел прожить без ее помощи. Если не считать письма Гарри, то я никогда не слышал о том, чтобы она призналась в совершенной по отношению ко мне несправедливости или пожалела о ней. Быть» может, впоследствии, когда мы снова встретились, госпожа Эсмонд на редкость мягким со мной обращением и необычайным уважением и лаской, коими она удостаивала мою жену, давала мне понять, что признается в своей неправоте? Но, так или иначе, она пи разу не принесла мне своих извинений, а я их и не требовал. Гарри был обеспечен (чему я был только рад), а все сбережения моей матушки отходили ко мне как к ее наследнику, и все ее хозяйственные усовершенствования были прибыточными для меня. Когда-то несколько гиней могли оказаться для меня большей поддержкой, чем сотни фунтов теперь, когда я уже не так в них нуждаюсь, но наша встреча с госпожой Эсмонд произошла в то время, когда годы лишений остались для меня далеко позади; мне уже не приходилось скаредничать, и бояться лишний раз пригласить доктора, потому что ему придется платить; теперь я уже имел достаток, и моя матушка могла его лишь умножить. Не сомневаюсь, что она сама страдала в глубине души оттого, что не предложила куска хлеба моим голодным детям и чужие люди пришли им на помощь в нужде, в то время как гордость побудила ее отвратить от них свое сердце. Гордость? Кто же из нас был более горд – она или я? Беззлобное, от чистого сердца сказанное слово могло привести нас к примирению на много лет раньше, но я не произнес этого слова, не произнесла его и она.
Если я поступаю неправильно и впоследствии понимаю это, то всегда с готовностью приношу извинения, – но ведь этим я лишь тешу свое чувство самоуважения и как бы прошу прощения у самого себя за то, что оказался самого себя недостойным. По этой-то, как мне кажется, причине – то есть из чувства уважения к собственному «я», – едва ли мог бы я когда-либо унизиться до подлости. Как должны чувствовать себя те, чья жизнь (а ведь это случается нередко) исполнена лжи, козней, коварства? О чем говорят они сами с собой, оставаясь наедине? Изо дня в день я наблюдаю людей, чьи улыбки всегда лицемерны, и в каждом прищуре глаз, в каждом движении бровей – притворство. Носят ли они эту маску и перед собой, и перед своей совестью? Когда я прощаю кому-нибудь обиду, боюсь, что мною руководит не дух христианского всепрощения: просто я могу себе позволить не засчитывать долга, если требовать его уплаты кажется мне унизительным. Я знавал две-три чистые души (и, быть может, даже сам пробовал искушать их), которым прощение давалось без всякого труда, оно было для них столь же естественным, как тяга цветка к солнцу. Я же, повторяю, могу отпускать долги, но не прощать. Я спрашиваю себя: мы, гордые люди, не гордимся ли мы тем, что горды?
Итак, я ни в малейшей степени не выказал покорности моей далекой виргинской родительнице, и многие годы мы продолжали жить в полном отчуждении, если не считать коротких весточек, которые от случая к случаю посылала в Виргинию моя жена (как, например, о рождении у нас ребенка и о тому подобных событиях). После волнений, вспыхнувших в Америке из-за закона о гербовом сборе, меня в Лондоне также постигли неприятности. Хотя в этом споре я и продолжал оставаться на стороне тори (то есть на стороне побежденных, как всегда и везде во всех спорах), не испытывая ни малейшего сомнения в том, что правительство метрополии, безусловно, обладает правом облагать налогом свои колонии, однако в это же самое время я позволил себе обнародовать весьма дерзкое письмо к одному из членов виргинской ассамблеи, в коем в крайне несдержанной форме высказывался по поводу привычно-бесцеремонного поведения нашей метрополии по отношению к колониям и столь неуважительно отзывался о властях предержащих, что тут же был лишен своего места уполномоченного по извозу, к ужасу и негодованию моего дядюшки, никогда не жаловавшего людей, попавших в немилость. Он чрезвычайно привязался к моей жене и нашему сынишке, ко мне же относился с этаким презрительным сочувствием, которое меня очень забавляло. Бедность вызывала в нем инстинктивное отвращение и неприязнь, а успех и богатство соответственно теплые чувства. Любое мнение, идущее вразрез с общепринятым, возмущало его и пугало; всякое правдивое, откровенное слово заставляло бледнеть. И все же по натуре он, видимо, не вовсе был лишен добросердечия и родственной любви, ибо, невзирая на ужасные разочарования, которые я так часто ему приносил, он продолжал посещать Тео и нашего малютку (а заодно, всякий раз принимая уныло-похоронный вид, и меня); раненный в самое сердце необузданностью моего языка, он все же удостаивал меня иногда беседы – не то что во время нашей первой ссоры; я был в его глазах несчастным, безнадежно погибшим созданием, спасти которое уже не в силах человеческих. Однако я не падал духом и продолжал изыскивать новые средства к существованию, тем более что деньги, полученные мною в эту трудную минуту от Гарри в уплату его долга, давали возможность продержаться еще несколько месяцев, а быть может, и лет. О, поразительная беспечность молодости! – нередко повторяю я себе. Откуда берется у нас эта отвага перед бедностью и уменье не вешать нос?
В это самое время дядя его величества герцог Камберлендский умер от апоплексического удара, и, как ни удивительно, смерть его круто изменила мою судьбу. Сэр Майлз Уорингтон никогда не пропускал придворных церемоний, на которых он мог присутствовать. Он неизменно бывал на всех дворцовых приемах, балах, крестинах и похоронах. Стоило какому-нибудь принцу или принцессе занедужить, и его карета уже стояла у их подъезда, будь то Лестер-Филдс, Карлтон-Хаус или Ганнерсбери – для него было все едино, куда бы ни мчаться, и как же мог он теперь не поехать на похороны тучного герцога? И там, на этих похоронах, стоя с непокрытой головой под дождем, он схватил жестокую простуду и воспаление горла, и как-то утром, не успела еще весть о его болезни долететь до меня, как в моей квартире в Блумсбери появляется стряпчий и почтительно именует меня «сэр Джордж Уорингтон».
Нужда и страх перед будущим были теперь позади. Мы похоронили бедного дядюшку рядом с его сынишкой на семейном кладбище, где уже покоятся вечным сном их многочисленные предки. Мой малыш Майлз и я первыми шли за гробом. А подобострастные арендаторы отвешивали низкие поклоны и реверансы, всячески стараясь заручиться моим расположением. Вдова и дочь без промедления отбыли в Бат, а я с моим семейством переселился в дом, хозяином которого и пребываю с тех пор уже тридцать лет. Не торопи же время, о мой сын! Потерпи немножко, и я тоже усну вон там, под тисами, и арендаторы будут ломать шапки перед сэром Майлзом.
Рассказ о сельской жизни зажиточного помещика короток и несложен. Из отчета управляющего имением явствует, сколько было собрано арендной платы и сколько дано отсрочек, какой был севооборот и каков урожай. А о том, кто нас посещал и подолгу ли гостил, и сколько подопечных было у моей жены, и как к ним посылали докторов и облегчали их недуги, и от чего они умирали, и в каком году я был избран шерифом, и как часто съезжались в наши владения охотники со своими сворами гончих – все это изложено в нашем домашнем журнале, с которым может ознакомиться любой из моих наследников, если захочет взять на себя этот труд. Содержать большой особняк на Хилл-стрит, как делал это мой предшественник, было нам не по карману, и мы поселились в доме поменьше, в котором, как ни странно, денег уходило еще больше. Мы отнюдь не стремились к той пышности (по части выездов, ливрей и столового серебра), которой так прославился мой дядюшка, но пиво наше было крепче, а благотворительность моей жены была, по-видимому, более разорительной, чем благотворительность вдовствующей леди Уорингтон. Миледи, должно быть, не видела греха в том, чтобы поживиться за счет филистимлян, ибо заставила нас платить совершенно несуразные деньги за то добро, которое досталось нам после ее отъезда из имения, я же с несокрушимым добродушием подчинился этому грабежу среди белого дня. Уму непостижимо, какую ценность представляли в ее глазах оставленные в теплице растения! Какую цену заломила она за ужасный старый спинет, брошенный ею в гостиной! А вышитые шерстью и вставленные в рамы портреты – творения прелестницы Флоры или искусницы Доры! Принадлежи эти шедевры кисти Тициана или Ван-Дейка, и то ее милость едва ли смогла бы назначить за них более высокую цену. И все же, хоть мы и расплачивались за все столь щедро и, скажу не хвастаясь, были куда добрее к беднякам, нежели она, на первых порах о нас шла весьма дурная слава в нашем графстве, где обо мне уже давно распространялись самые разнообразные нелестные слухи. Я полагал, что, унаследовав имение дядюшки, смогу занять и его место в парламенте, однако мне пришлось убедиться, что меня считают человеком весьма опасных мыслей. Я не намерен был никого подкупать. Я не намерен был заискивать перед своими арендаторами, чтобы заполучить их голоса на выборах шестьдесят восьмого года. И как только из Уайт-Холла прибыл к нам некий джентльмен с туго набитым кошельком, я сразу понял, что мне бесполезно с ним тягаться.