Дольче агония - Нэнси Хьюстон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прими стаканчик, дружок. — Голос Патриции. — Авось это послужит анестезией для твоего бедного пальчика.
Какое счастье, что Шон затеял этот ужин, говорит она себе. Мне везет. А то пришлось бы весь вечер лезть на стенку одной, пока Джино и Томас проводят бесконечный уик-энд у своего папаши. «Их папаша» — вот кем стал для нее Роберто.
(Девятнадцатилетний Роберто, выбирающий вместе с ней яйца на итальянском рынке в Хеймаркете, как он их взвешивал на ладони, у него длинные смуглые пальцы, красивые до невозможности. Его черные глаза, казалось, сулили ей такое, о чем она никогда и мечтать бы не могла! А как он целовал ее взасос, при всех, в церкви, она стояла между своим отцом и священником, остолбенела в подвенечном платье из белой тафты, разгоряченная, перепуганная, когда язык Роберто проник к ней в рот, была так поражена, что едва трусики не обмочила. А их медовый месяц, эти пробуждения по утрам, кудрявая голова Роберто, всей тяжестью давившая на ее голую грудь, его лицо, во сне совсем ребячье. И день, когда он впервые взял на руки Томаса, их новорожденного первенца, заглянул ему в глаза и расплакался. А как он подарил Джино к ею третьему дню рождения крошечную бейсбольную биту и учил малыша орудовать ею… Потом — увольнение, Патриция тогда застала его дома в три часа дня, он развалился перед телевизором и глушил пиво. И его ярость, когда она отхватила место секретарши в университете… Он не жалованью ее завидовал, а увлеченности. Рожденная в этом городишке, она знала всех его обитателей, все возможности: оказаться таким образом в центре кипучей жизни студентов и преподавателей, уметь мило и по-деловому отвечать на их, всегда, разумеется, чрезвычайно важные вопросы — вот что было упоительно, у нее просто голова кругом шла. Роберто так никогда ей этого и не простил. Он не удостаивал замечать, что она изменяет ему с Шоном, потом и с другими; равнодушный, более не приближался к ней, не касался ее… Принялся изводить сыновей нравоучениями, потом лупить, а там и ее стал поколачивать… пока она ему не заявила, что уже консультировалась с адвокатом. И однако, он все тот же. Его смуглые пальцы на фоне белых яиц, такие красивые…)
— Кто бы отказался? — говорит Шон, чей палец теперь отмыт, продезинфицирован и тщательно забинтован; итак, Патриция отправляется на поиски его бутылки и стакана, а вручив ему сие целительное средство, запечатлевает на благородном челе своего бедного, дорогого, раненого Шона, влажном и лысеющем, легкий поцелуй, быстрый, сухой и чистый, — такой, как он любит.
Выбившаяся из прически черная прядь скользит по его подбородку; завиток на ее конце, этакий вопросительный знак, штрих в манере Модильяни, с одной стороны прелестно обрамляет лицо, и Шон, прикрыв глаза, наконец-то загоняет рак легкого в дальний угол сознания, пусть громадный, но тем не менее всего лишь угол, а значит, можно испытать блаженство этого мгновенного прикосновения женских губ.
— Лео будет здесь к пяти часам, чтобы растопить камин, — возвещает Кэти, отворачиваясь от телефона с улыбкой до ушей, даже не пытается скрыть радости. — Ой, моя начинка!
Размашистым шагом пересекает кухню и, вооружась деревянной ложкой, принимается взбалтывать приправу. Тут как с гончарной глиной: нужная консистенция одна, единственно возможная. Слишком густо или слишком жидко — все, ни тебе горшка, ни пирога. Да и вращать надо как то, так и другое. (О, что за покой вселяют ей в душу эти вращательные движения рук, формующих серую скользкую массу. Серая масса, да, словно это ее собственный мозг, будто она разглаживает и вот так, пальцами, лепит свои мысли, старается сделать их круглыми, правильными, симметричными, между тем как ее правая нога бдительно поддерживает равномерную скорость вращения гончарного круга, а сама она, собранная, отрешенная, наклоняется вперед, самозабвенно вглядываясь в серую сырую глину, что поднимается, пенясь под ее пальцами, увлажняя ладони в точности так, как надо, чтобы масса оставалась податливой, такие вещи определяешь инстинктивно, тут нет надобности думать, руки сами все знают.)
Она вываливает начинку в пирог. Шон нынче вечером еще раздражительнее и непоседливей, чем обычно, думает она. Странно, почему он, человек без семьи, пригласил нас к себе именно в День Благодарения, выбрал самый семейный из всех праздников, какие только есть в году. У него же родни совсем нет, никого, с тех пор как прошлым летом умерла его мать. И детей тоже нет, никакой склонности к отцовству. Хотя… когда Джоди, ничего ему не сказав, сделала аборт, его это прямо сразило. Он тогда целыми часами плакал на плече у Лео. «Единственный шанс для мамы дождаться внука! Ей в жизни оставалась только эта мечта, одна последняя надежда и та пошла прахом!» Конечно, в нем очень сильна склонность к преувеличениям. Но верно и то, что свою мать он обожал. Мы-то никогда ее не видели, но он нас держал в курсе, мы знали, что она постепенно угасала. Что ее разум был подобен известняковой скале над морем — сперва мелкие камушки тихо соскальзывали по склону, поглощаемые волнами забвения. Потом стали срываться валуны, все крупнее, все чаще, унося с собой тяжкие оползни почвы, пока, наконец, не обрушилось все, осталось пустое место. Долгие вечера, черная меланхолия и джин с лимонным соком. Мэйзи, да так ее звали. Шон рассказывал о своем новом замысле: большой стихотворный цикл, где будет перечислено все, что забыла его мать. Лео предлагал название: «Затерянный мир Мэйзи". Нет, говорил Шон: «То, о чем Мэйзи больше не ведает». Первые стихотворения, полные обычных подробностей жизни престарелой дамы из бостонского предместья: место, куда она прятала ключи, день, когда она в последний раз мыла голову, в каком отделении сумочки она хранила кошелек. В следующих стихах цикла будут появляться все новые забытые детали, с каждым разом более волнующие и значительные: имена ее друзей, братьев и сестер, название страны, где она жила, год смерти ее мужа. А в последних стихотворениях, красочных, душераздирающих, оживут впечатления, по сути неизгладимые, те, что врезались в ее память глубже всего: воспоминания детства. Пожар на кухне — ей тогда было два года; грязный маленький паршивец-сосед, что полез к ней в штанишки, чтобы засунуть туда жабу; убитый протестант на улице Гэлоуэя — размозженный череп, кровь, смешанная с грязью и дождевой водой, стекает в водосточный желоб. Если бы он и впрямь когда-нибудь засел за такую работу, думает Кэти, могла бы получиться великолепная книга…
— Пирог я буду печь в микроволновке, — говорит она вслух, — иначе он может пропахнуть индейкой.
Шон кивает, не слушая. Нацепив бифокальные очки, он в свой черед склоняется над «Joy of Cooking»: готовит свой собственный вклад в пирушку, сверяется с перечнем ингредиентов. Свежий ананас (он купил консервированный), клубника свежесобранная (у него быстрозамороженная), пол-литра рома, пол-литра лимонного сока, триста граммов апельсинового, двести пятьдесят — гранатового сиропа, две бутылки коньяка и два литра сока канадского ранета. Ему хотелось, чтобы к концу вечеринки гости как следует нализались, все без исключения, даже Бет — добродетельная, стойкая Бет, — а ничто лучше, чем пунш, не способствует бессознательному потреблению больших доз алкоголя. Кассирша в супермаркете, которая высчитывала ему суммарную стоимость всего этого, — хорошенькая, ну пальчики оближешь. «Вы устраиваете прием, мистер Фаррелл?» — спросила она. «Это так же верно, как то, что ваш костюмчик — прямо розовая конфетка, Дженис, — отвечал он, прочитав (уже не в первый, да и не во второй раз) имя на ее значке. — Не соблазнитесь ли прийти?» Она прыснула со смеху, даже не потрудилась ответить. Разумеется, он пошутил. Не мог же он всерьез вообразить, что эта семнадцатилетняя шелковистая нимфетка явится, чтобы поваляться в простынях с такой облезлой, ветхой развалиной, как он. Ох! — вздохнул он, да какая теперь разница (междометие «ох» Шон неизменно произносил на русский манер).
Повернувшись спиной к обеим женщинам, чтобы им не взбрело в голову ему помочь, он с консервным ножом наперевес атакует банку с ананасом, хотя повязка на большом пальце левой руки усугубляет его обычную неуклюжесть. И почему это бабы так услужливы? — спрашивает он себя, когда Патриция с губкой бросается вытирать ананасовый сок, брызнувший на стол. Чего ради они вечно мечутся взад-вперед, спеша людям на помощь? Почему бы им не заниматься своим делом, вместо того чтобы постоянно улаживать, разглаживать, начищать да подправлять чужие? Ну, а где бы я-то был без моих щелочек? Люблю я скважинки, и баста! Мои стихи аж лопаются от этого. Скважинки — смысл моего бытия, глубинная моя отрада, высокое мое призвание. Я бы так себя и назвал — Шон Скважинка Фаррелл.
Встряхивает банку, кусочки ананаса соскальзывают в чашу с пуншем, он проклинает свои трясущиеся руки, как заметно, только бы забыть… Ох, мамуля, одолжи мне твою память. Я бы уж сумел с толком использовать ее черные дыры.