Виллу-филателист - Хольгер Пукк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настенные часы зашипели и пробили два удара.
Так поздно! Почему мама не ложится? Ей завтра в шесть вставать. Идти на фабрику к своим станкам. Сама жалуется, что валится с ног от усталости. И сердце без конца болит и дает перебои.
Кого она караулит? Караулит или ждет? Может, снова пойдет листовки расклеивать?
Эта мысль наполнила меня тревогой и беспокойством. Сон как рукой сняло.
Однажды ночью она уже уходила… Об этом я узнал случайно. Дядя Артур пришел к нам рано утром. Мама думала, что я еще сплю, но скрип двери меня все же разбудил. Так я и услышал, как они за стенкой шептали о листовках.
Дядя Артур был другом отца, а теперь стал советчиком нашей семьи, когда матери нужно было посоветоваться и помочь. Потому что отец наш сидел в тюрьме. «За коммунистическое подстрекательство». Эти три слова я услышал на суде, и они запомнились мне. Мы сидели тогда с мамой на деревянной лавке и смотрели во все глаза на отца. Он сидел вместе с другими на скамье подсудимых между охранниками за ограждением.
Эти три слова тогда мне ни о чем не говорили.
Теперь, спустя четыре года, благодаря объяснениям дяди Артура, я кое в чем поумнел. Я узнал, что бедность не богом дана, как утверждал наш богобоязненный хозяин дома. Узнал, что она от той несправедливости, против которой выступают рабочие. Выступление же за равенство и справедливость и есть то, что в суде называли коммунистическим подстрекательством. И за что многих, очень многих на долгие годы сажают в тюрьму.
Это звучит очень общо, но примерно такими мои «теоретические» познания и были. Мама и дядя Артур больше не просвещали меня.
Они явно считали мои тринадцать лет и шестой класс начальной школы еще слишком малым, чтобы со мной основательнее беседовать. Мама явно хотела уберечь меня от всякой беды.
Примеры повседневной несправедливости представали в бесчисленном количестве. Я сталкивался с ними на каждом шагу — в магазине, на улице, в школе. Особо давали почувствовать свое превосходство сын домовладельца Фридрик и сын полицейского Раймонд. Года на два, на три старше меня, они были готовы без конца терзать меня: за то, что отец мой был брошен в тюрьму, что я летом работал на побегушках. Чтобы причинить мне боль, они толкали и били меня. В детстве мы играли на пыльной улице и во дворе довольно дружно. С годами же они все больше выказывали свое превосходство и презрение.
Часы показывали, что время давно уже за полночь.
И тут я услышал, что мама стала одеваться у вешалки. Потом погасила свет.
Затем открылась и закрылась дверь. Просунутый снаружи в дырочку крючок, задвинул щеколду.
Значит, мама ушла надолго. Не то зачем бы ей закрывать дверь на задвижку.
Я встал и выглянул из-за занавески на улицу. Мы жили на задворках в маленькой, примостившейся за сарайчиками и прачечной, халупе. В нескольких шагах от окна начинались поленницы дров, принадлежавшие квартирантам. Отсюда же виднелись крышка мусорного ящика и бочки. В бочках хозяин держал летом навозный раствор для поливки огорода. В жаркие дни у нас под окном страшно воняло. Комната бывала тогда настолько полна мух, что ни мухотравка, ни мухобойка не спасали. Сейчас, в начале зимы, мы от этой беды избавились.
К удивлению своему, я увидел, что мама стоит около нашей поленницы. Из-за темноты нельзя было понять, что она там делает. Прошло немало времени, прежде чем она пошла. Прошла вдоль поленницы до мусорного ящика и исчезла из глаз. Я бросился к другому окну. Но и оттуда не было видно ничего, кроме освещенного луной темного угла двора, в котором едва различались смутные очертания бочек.
Я понял, что мама прошла через маленькую калитку на узенькую боковую улочку. Извиваясь меж окраинных садов и сараев, она выводила на булыжную улицу, которая уже имела название.
Почему мама не пошла прямо через двор? Почему она воспользовалась калиткой? Или хотела скрыть свой уход? Не желала проходить перед примыкающим к улице большим домом?
Нащупывая руками дорогу, я добрался до кухни. Чиркнул спичку. При дрожащем свете я увидел, что, помимо пальто, платка и галош, не было и парусиновой сумки. С ней мы обычно ходили за картошкой. Мама смастерила ее сама и даже ручки пришила.
Кое-что мне стало ясно. Наверное, в нашей поленнице было что-то спрятано. Мама взяла это «что-то», сунула в сумку и ушла. Но куда? Неужели опять расклеивать листовки?
Но я чувствовал себя обиженным. Я же не девятилетняя Тийна, которая сейчас сладко спит. Дядя Артур ведь говорит, что я должен быть опорой для матери. Неужели быть опорой — значит только рубить дрова, носить воду из колодца и все такое! Что еще, этого я не смог бы точно сказать, но я почувствовал, что меня обидели. Мне как бы не доверяют.
Я попил из ведра воды. Нашел на полке кусочек хлеба. Пожевал и не знал, что придумать. Тийна спокойно сопела в своей кроватке, а у меня сон совсем прошел.
Я накинул пальто, сунул ноги в мамины тапочки и уселся под окном между занавесками.
Мысли кружились в голове. От мамы перенеслись к школе, потом снова к маме… Наконец остановились на колке дров. Вернее, на деньгах, которые я надеялся получить за работу от одной старушки. Мысленно я прошелся с заработанными марками по магазинам. Покупал то да се: полосатую рубашку и галстук, как у полицейского сынка Раймонда, еще ножичек с двумя лезвиями и штопором, большой кулек шоколадных конфет, новые галоши, чтобы ноги не промокали в развалившихся ботинках и не замерзали так скоро.
Наконец, я понял, что для всего этого ожидаемых денег не хватит. Их все равно придется отдать маме. Уж она знает, как с ними лучше всего поступить.
Кажется, я немножко задремал. Потому что, подняв голову, я увидел, что кто-то скорчился возле мусорного ящика. Корчится и корчится. Будто застыл в тумане.
Почему-то я подумал, что это может быть только мама. Кто еще зайдет сюда!
Сунул ноги в сапоги, натянул ушанку, запахнул полы пальто, чтобы мороз не так скоро добрался до моих голых ног.
Вышел во двор и осторожно пошел за угол.
Мама, наверное, услышала шорох. Она уже стояла и смотрела в мою сторону.
— Ты… — сказала она тихо. В ее голосе не было удивления, ни раздражения. Она просто сказала и… снова опустилась на крышку мусорного ящика.
Почему она не идет в комнату? Почему снова села?
В этом трудно было разобраться.
Я подошел ближе, встал прямо перед ней, ботинком коснулся пустой парусиновой сумки. Она валялась возле маминых ног.
— Иди домой… Не мерзни… — устало сказала мама. В ее голосе не было обычной резкости, слова звучали скорее как просьба, которую не стоит принимать всерьез.
Признаться, такой ее тон меня здорово удивил. Мама всегда была строгой, ее слово не подлежало обсуждению, и уж ничего нельзя было себе выторговать. Даже ее жалобы на усталость и боль в сердце были редкими, будто с досады произнесенные.
— Иди ты тоже домой, — сказал я тихонько.
— Я посижу здесь, — отозвалась мама. — Еле дошла.
Я понял, что ее снова беспокоит сердце. Наверное, ночной поход здорово вымотал.
— Я помогу тебе, — быстро предложил я.
Мама покачала головой и ответила:
— Может, пройдет… Я должна еще раз пойти…
— Куда? Сейчас, ночью? — непроизвольно воскликнул я.
— Говори потише, — сказала мама.
Эти слова испугали меня. Я огляделся по сторонам. В тумане виднелись контуры поленницы, стена нашей хибары и квадрат окна. Если кто захочет подслушать, то сможет подкрасться совсем близко! А почему надо кого-то бояться?
Я присел возле мамы. И почувствовал, как она оперлась на мое плечо. Это было до того необычным, что я не смел даже шевельнуться. Ведь мама всегда была сильной и занятой делом. Нежностей и в нашей семье не знали.
Неожиданно мама доверчиво прошептала:
— Я не в силах и шагу ступить… И в груди такая боль, что… А люди ждут…
Это прозвучало так, будто я за ночь стал взрослым и теперь мама может делиться со мной своими заботами. Я не знал, что ответить.
— Делать нечего… придется идти, — проговорила вскоре мама. Она заставила себя встать, но сразу же покачнулась, схватилась рукой за грудь и опустилась.
Села, глотнула несколько раз воздуха и словно в замешательстве начала жаловаться:
— Люди ждут… Им нужно… Время пришло… У них нет… Еще одну сумку… Десять мужчин… ждут…
Меня охватил страх. Такой я свою маму еще никогда не видел. Таких отчаянных и непонятных слов я никогда от нее не слышал. Кроме боли и слабости, ее мучило какое-то неизвестное мне гнетущее беспокойство. Оно было важнее боли в сердце.
— Давай я пойду! — сказал я недолго думая.
— Ты? Нет! — воскликнула мама, забывая об осторожности, о которой она только что сама напоминала.
И тут же снова начала жаловаться, говорить про мужчин, которые ждут, которым нужно что-то передать, которые не могут обойтись без этого; время, которое бежит, и час, который приближается…