Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С белого, окутанного туманом неба, где солнце пряталось, как сладостное обещание, на волосы матери падали, пока она рассказывала, тысячи сияющих жемчужин. Закончив сказку, она сжимала губы с такой торжественной серьезностью, будто это было откровение свыше, и осторожно проводила рукой по петлям своего вязанья. Кругом, казалось, была разлита какая-то возвышенная тайна, дышалось легко и спокойно. Лучшей подругой матери была аульва, знавала она и брата аульвы, но это было очень давно, дома, в Урдарселе.
— Неужели я спустила петлю? — спросила она и вздохнула. — Ну, не беда. Да, это было давно, и теперь уже все это не важно. Что было, то прошло, и никогда не вернется.
Но Нонни казалось, что все это очень важно. И он предложил отправиться к ее друзьям и самим стать аульвами, пока отец и Ауста будут во Фьорде.
— Мы возьмем с собой Букодлу, — сказал он.
— Нет, — ответила женщина задумчиво. — Слишком поздно. А кто позаботится о бабушке?
На это мальчик не мог ответить. Он продолжал разглядывать лицо матери. Ничего прекраснее не было на свете. Ни с чем не могли сравниться ее доброта, нежность, грусть — все, что отражалось на этом лице. И позже, когда он вспоминал эти дни, перед ним прежде всего оживали ее черты, и ему казалось, что он слился с синими горами и вместе с ними пережил счастье созерцания возвышенной красоты. Все его существо отдыхало, благоговея перед той силой, которая сливает большое и малое в единый поток красоты и скорби, — и больше уж нет никаких желаний; даже под бременем неодолимых бед, даже в неизбывной тоске он все же думал, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить.
Друг, когда смолкает скрипка,заползают птицы в норы,и тропа в тумане зыбка,а вокруг ущелья, горы,
мне тогда в пути сияеткрай родной, как рай земной, ав пути мне помогаетсоотечественник мой,
тот, чья боль и мне созвучна,будто звук струны скрипичной,и со мною неразлучнапеснь его, мотив привычный.
А когда колок собьетсяи порвется вдруг струна,песнь его не оборвется —мной продолжится она.
Мать научила его петь. Когда он вырос и услышал песню моря, он почувствовал, что нет большего счастья, чем возвращаться мыслью к песням матери. В этих песнях жили самые дорогие и самые заветные мечты человечества. Бугорки, на которых сидела мать, вырастали в горы, упиравшиеся в небо. Пернатые певцы удивленно слушали ее пение — прекраснейший гимн жизни.
Глава тридцать вторая
О мире
Ночь накануне Ивана Купалы. Кто искупается в реке, может загадать желание.
Молоденькая стройненькая Ауста спускается берегом ручья к болоту и босиком шлепает по теплой грязи. Завтра она пойдет в город и собственными глазами увидит мир.
Давно уже Ауста Соуллилья предвкушала эту радость, мечтала о ней днем, а вечерами, еще с зимы, засыпала с мыслью о поездке. Сотни раз, и во сне и наяву, ей мерещился город. Последние ночи Ауста даже боялась заснуть и лежала не смыкая глаз в ожидании будущего блаженства. Дневные часы сегодня пролетели, как далекий ветер. Кончики пальцев у девушки онемели, лицо горело, она не слышала, о чем говорят. Ауста связала себе нижнее белье из тонкой серовато-синей шерсти и берегла его для этой поездки, по воскресеньям она доставала его и не могла им налюбоваться; и еще связала коричневую юбку с двумя полосками — красной и синей. А сегодня вечером отец открыл сундук — единственное хранилище, запиравшееся на ключ, — и вынул пестрое платье, завернутое в его праздничную куртку.
— Ты, пожалуй, еще слушком худа, но все же пора тебе носить материно праздничное платье. Пусть моя дочь, когда покажется на людях, не ударит лицом в грязь.
Ауста покраснела от радости, ее глаза засияли. Это была торжественная минута. Правда, ткань уже износилась, вытерлась и поредела от времени, но ни моль, ни сырость не тронули ее. По платью разбросаны яркие заморские цветы, на груди — пышные оборки. Хотя Ауста за последние месяцы сильно развилась и фигура ее стала девически округлой, все же она оставалась долговязым подростком и была слишком худощава, чтобы платье пришлось ей впору; оно свисало с узких плеч, и талия была не на месте.
— Ну не чучело ли? То самое, что торчит на лугу в Редсмири, — сказал Хельги.
И отец выставил его из комнаты.
Впрочем, платье очень шло к ней. Из благодарности Ауста бросилась обнимать отца, нашла местечко под его бородой и прижалась к нему лицом. Ее губы стали полнее; если смотреть на нее со стороны окна, нижняя губа немного выдается, она похожа на красивый завиток; вокруг рта у нее легла складка, как у взрослого человека. Бедная девочка… Его борода щекотала ее веки.
Теплая грязь забрызгала ее голые икры и громко чавкала под ногами. Сегодня ночью Ауста искупается в росе. Она как будто впервые почувствовала свое тело. В речных заводях стояли цапли и кланялись ей. Ни одна птица на болотах не бывает так вежлива накануне Иванова дня, как цапля. Пробило двенадцать, уже пошел первый час. Весенняя ночь царит в долине, как юная красавица.
Спуститься ей или не спуститься? Ауста мешкает, крадется на цыпочках — и вот уже день. Светлый туман поднимается из болота, плывет по склону и, словно кисеей, опоясывает середину горы, скромно прикрывая ее лоно. На зеркальной поверхности озера обрисовывается силуэт какого-то странного существа, может быть, водяного.
Ложбина у самой реки — сюда-то и ведет след двух неуверенных ножек по росе. Птицы на некоторое время замолкли. Ауста сидит на берегу и прислушивается. Она сбрасывает с себя изношенное будничное платье — под этим небом, что может стереть воспоминание о зимнем мраке целой жизни, под небом Ивановой ночи. Юная богиня этой ночи, уже освещаемой солнцем, совершенная в своей полудетской наготе. Нет в жизни ничего прекраснее ночи накануне того, что еще должно свершиться, ночи и ее росы. Тело и душа сливаются в одно, и это единое чисто в своих желаниях. Ауста вымыла голову в реке и тщательно причесалась; ноги опустила в воду, пальцы зарылись в песчаное дно. Странные водяные птицы плавают вокруг нее, описывая какие-то круги, они вежливо поворачиваются к ней, когда она меньше всего этого ждет, и низко кланяются. Никто во всем мире не кланяется так учтиво.
Девушка продрогла и пробежалась по берегу — след ее петлял, как петляют улицы в столицах мира. Вся она была безлично-легка, она будто возникла из росы, как сам туман; странное это было пятно на зеленом влажном ландшафте ночи. Немного пробежавшись, она согрелась.
Проснулись птички, и небо засверкало всем богатством своих красок. Через час солнце запылает в росинках на львином зеве и роса исчезнет на солнце — священная роса Ивановой ночи.
С первыми солнечными лучами Бьяртур соскакивает с постели, берет большую щепоть табаку и начинает одеваться. Неужели Ауста Соуллилья проспала в этот великий день? Нет, уж этому не бывать! Она встала, протирая глаза, чтобы смахнуть видения бессонной ночи. Она смотрит на отца, пока он одевается. Бьяртур пошел за лошадью, а Ауста достала свое новое белье и надела его на чистое тело, которое она сегодня впервые искупала, которое она впервые открыла, словно оно только что было ей дано; потом надела юбку, новые шерстяные чулки, обулась в башмаки из овечьей кожи. Наконец, она нарядилась в красивое платье, память о матери. Она металась по комнате, и сердце у нее сильно билось от тревоги и лихорадки. Мачеха варила кофе. Бабушка тоже поднялась с постели, — по обыкновению, она засунула указательный палец в рот.
— Не забудь фуфайку, бедняжка. Что, если погода переменится? В такой одежонке промокнешь.
Как это похоже на бабушку! Как будто Аусте могло прийти в голову показаться на людях в таком тряпье, изорванном и грязном.
— Не успеешь оглянуться, как хлынет дождь.
— На небе нет ни облачка, — сказала Ауста.
— Не доверяйся хорошей погоде. Потом спохватишься, да поздно будет.
Но в ясное утро веришь всему хорошему. Солнце сияет над зеленой долиной, и синие горы мечтательно и беспечно покоятся в синем небе, как дети в богатом доме, сияющие и счастливые, будто ни одна тень никогда не упадет на это спокойное солнце на глубоком вечном небе. Вытащить в такое утро старую потрепанную фуфайку для защиты от непогоды — то же самое, что позволить дурной мысли прокрасться в душу. И Ауста попрощалась со своей ворчливой бабушкой.
И вот она отправляется в путь, в широкий мир, вместе с отцом. Старая Блеси тащит повозку с шерстью. Когда они вышли на дорогу, отец разрешил Аусте сесть на мешки; сам он шел впереди и вел лошадь. Было прекрасное утро. Никогда еще Ауста не ждала так много от наступающего дня, она будто вырвалась на волю. Перед ней открывались все новые просторы, и казалось, что серые будни ее жизни остались позади. Никогда еще весенний ветер не щекотал ее ноздрей такой свежей душистой прохладой, никогда пение птиц не казалось таким далеким, даже эхо звучало по-новому и голоса казались иными. Птицы и те были не такие, как в долине, они пели для другого мира. Бугры, окаймлявшие дорогу, изменили свою форму, да и покров их был уже не тот. Изменились очертания гор, а давно знакомые горные вершины отступили или рассыпались цепью холмов. Ручьи текли в другом направлении, чем в долине, неведомые растения, прячась в лощинах, обдавали незнакомым ароматом неопытную путешественницу. Аусту немилосердно трясло и подбрасывало на тележке, — дорога была плохая, но она жадно вбирала в себя малейшие подробности этого дня и этого пути; все окружающее казалось ей таким же новым, как в первое утро после сотворения мира.