Самостоятельные люди. Исландский колокол - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего только не бывает, верно, в таком доме за один день! Этот шум пробудил в ошеломленной девушке ощущение одиночества и собственной незначительности; ей казалось, что она стоит вне жизни. Этот дом чем-то напоминал ей книгу о «тайнах любви», полную очарования, но недоступную. Как счастливы те, кто может жить здесь, в этой обольстительной суете жизни, среди шумного веселья кухни. Она чувствовала себя ненужной, лишней и присела на скамейке, в углу столовой, не подавая голоса и не жалуясь; отец же вступил в разговор с другими посетителями, большею частью такими же крестьянами, как и он, — о состоянии пастбищ, с торговле, о глистах. Одно только утешило ее: эти крестьяне не смотрели на нее таким странным взглядом, как важные городские жители. Многие и вовсе не взглянули на девушку. Она устала и проголодалась, отупела от разнообразия впечатлений. У нее даже не хватало сил поправить вязаную стельку, вылезавшую из башмака; она смотрела в одну точку, зажав в руке скомканный, грязный платочек. Но вот в комнату вошла рослая девушка, красивая, румяная, голубоглазая и пышногрудая. Уж на ней не болталось бы цветастое платье Аусты! Она с завидным спокойствием выплыла из шума и гомона кухни, держа в руках огромное дымящееся блюдо свежей рыбы, и попросила всех к столу. Худенькая Ауста Соуллилья решилась взглянуть на нее только искоса. Девушка была так же бойка, как и красива. Она развязно осведомилась у Аусты, чья она дочь, и посадила ее рядом с отцом. Она следила за тем, чтобы каждый получил положенную порцию.
Занявшись рыбой, крикливые постояльцы утихомирились.
Языки снова развязались только перед сном. Опять заговорили о торговле и о глистах. Явились и новые ночлежники; они очень странно держали себя — пели ни с того ни с сего и спотыкались на ровном полу; казалось, что они вывалялись в грязи. Пахло от них чем-то кислым, вроде дрожжей, глаза у них были воспаленные. Ауста испугалась: ей показалось, что они как-то странно смотрят на нее, к тому же некоторые порывались облапить ее. Отец сказал, чтобы она не пугалась, — это просто пьяные. А они продолжали приставать к ней, спрашивая, у кого же это такая молоденькая, хорошенькая жена. Бьяртур сердито ответил, чтобы они оставили ребенка в покое, ей всего тринадцать лет, и она даже еще не конфирмована. Мужчины божились, что ей уже, черт побери, пора замуж. Одного из них вырвало прямо на пол. Никто не сердился на этих чудаков, и спор о торговле продолжался как ни в чем не бывало. Мнения, как это всегда бывает, разделились: одни хвалили тех, кто спасал крестьян от купцов, а другие — самих купцов, хотя они причиняли крестьянам вред. Утверждали, что народ должен основать потребительские общества, как это сделали крестьяне в Тингее уже тридцать с лишним лет назад. Аусте казалось, что они слишком уж нападают на купцов, называя их кровопийцами и ворами, — ведь недаром же ее отец защищает купца. Но она не могла понять, за что ее отец так плохо отзывается об Ингольве Арнарсоне; это же тот красавец и добряк, который так приветливо поздоровался с ней нынешней весной. А староста, отец уполномоченного, два раза дарил ей по две кроны — так просто, ни за что. Ей хотелось, чтобы отец перестал враждовать с сыном старосты, — ведь у него на лице написано благородство и он готов все сделать для крестьян.
Спор становился все более ожесточенным, и Ауста под конец совсем перестала понимать, кого же ей надо любить — купца или уполномоченного потребительского общества; она старалась держаться возможно ближе к отцу. Один из хуторян уверял, что купцы не только воры, но и убийцы. Он знал немало примеров, когда люди терпели жестокую нужду оттого, что Бруни отказался открыть им кредит. Он мог бы назвать по имени людей, которые по милости купца умерли голодной смертью только за последние годы. Зато потребительское общество — это торговое предприятие самих крестьян, там даже бедняки могут быть уверены, что их не оберут и не уморят. Другой же возразил, что потребительским обществом заправляют уже не бедные крестьяне, как это было вначале в Тингее, — теперь его прибрали к рукам богачи; потому-то староста из Мири и распинается за потребительское общество. Неужели найдется такой простак, который поверит, что он радеет о бедных крестьянах? Нет, вся суть в том, что он сам чуть не вылетел в трубу, его лавка в Вике захирела, потребительское общество отбило у него покупателей, вот он и решил взять свое — нажиться на Фьорде. Нет, крестьянину от потребительского общества толку будет не больше, чем было в свое время от купца. Так же его будут душить долги. А тут еще монополия… Разве вы не читаете газет, черт вас возьми?
— Я никому ничего не должен, — сказал Бьяртур из Летней обители.
Но оба споривших крестьянина влезли в долги. У них, конечно, были коровы, а раз корова есть — без долгов не обойтись. На такого человека, как Бьяртур, они и внимания не обратили: ведь спор шел лишь о том, у кого лучше быть в долгу; и страсти разгорались все сильнее. Наконец один из спорящих сказал, что нечего ждать разумных суждений от человека, когда он даже не способен выполнять свой долг перед женой; а второй, призывая в свидетели всех присутствующих, заявил, что жена первого обманывает мужа с батраком уже двенадцать лет и он даже не является отцом собственных детей.
— Ну, хватит говорить пакости, — прервал их Бьяртур, — вы бы хоть ребенка постеснялись. — Хотя сама Ауста ничего непристойного в этом не видела и ничуть не интересовалась тем, чьи это были дети. Бьяртуру ответили, что здесь не детский сад, и какого черта он вообще расположился с девчонкой среди взрослых мужчин, — ведь они толкуют о серьезных делах. Слово за слово, дошло до точных указаний места и времени, когда такая-то изменила мужу с таким-то: «…на ней еще в тот день были красные панталоны». Тут уже слов оказалось недостаточно, оставалось перейти к зуботычинам. Ты сказал «красные панталоны»? Ну, так вот, получай — теперь у тебя будет красный нос и синяк под глазом. Тут Ауста Соуллилья поняла, что здесь действительно речь шла о серьезных делах. Груды трупов, о которых рассказывалось в сагах, бледнели перед картиной, которую она видела теперь, — потасовкой на постоялом дворе из-за пары красных панталон. Значит, действительно существуют плохие люди. Дерущихся стали разнимать, даже Бьяртур принял в этом участие. И дело кончилось всеобщей свалкой — все барахтались на полу посреди комнаты. Аусте казалось, что ее отца сейчас убьют; она вскрикнула и громко заплакала. Куча дерущихся медленно двигалась. Под конец двух врагов, начавших драку, удалось разнять и выставить на свежий воздух; их взялись мирить и угощали табаком. Бьяртур и другие вернулись в комнату, но девочка вся тряслась от плача, как ни успокаивал ее отец.
— Отец, — всхлипывала она. — Я хочу домой! Милый отец, отпусти меня домой!
Но он просил свою маленькую дочку перестать плакать.
— Эти дурни только забавляются. Выпили, вот и горячатся. Раздевайся и ложись спать. Мы сэкономим двадцать пять эйриров, если возьмем только одну койку.
Койки были приделаны к стене в два этажа. Девушка взобралась на одну из нижних, сняла пестрое платье, но нижнюю юбку сбросить с себя не решилась.
Миротворцы продолжали обсуждать подробности и причины драки со всевозможных точек зрения. По всей комнате начали шептаться, приводить случаи супружеских измен, упоминались факты, которые, по общему мнению, переходят все границы. Ауста хотя и не прислушивалась к шепоту, но не спала. Она никак не могла успокоиться, ее охватила дрожь — ведь события, описываемые в поэмах, произошли у нее на глазах в такой непоэтической, неприглядной форме.
У нее отлегло от сердца, когда она увидела, что мужчины собираются спать. Они начали сморкаться, расшнуровывать обувь, стягивать штаны. Отец тоже сел на край койки; прочистил нос, расшнуровал обувь, снял штаны. Ауста нетерпеливо следила за всеми его движениями — ей казалось, что он раздевается бесконечно долго. Она успокоилась только тогда, когда он улегся рядом с ней. Никогда еще она не испытывала такого горячего желания, такой непреодолимой жажды прижаться к нему, как теперь, после этой драки. Она не могла унять дрожи, сотрясавшей все ее тело; зубы ее все еще стучали.
Мужчины, по христианскому обычаю, пожелали друг другу спокойной ночи. Когда они стали укладываться, под ними заскрипели койки.
— Подвинься, девочка, здесь черт его знает как тесно. — Ауста старалась прижаться к самой стенке. — Ну, вот, хорошая моя, повернись к стенке — и спать.
И она повернулась к стене.
Но Аусте не спалось. Стена холодная — не оттого ли ее так трясет? Перина слишком узка, и отец почти всю ее натянул на себя; тепло, исходящее от него, греет ей только спину. Ее все знобило. Мужчины скоро заснули, захрапели, но Аусте не давал спать холод, шедший от стены. Время шло. Она все еще не спала. Наконец она открыла глаза. Окна занавешены, в комнате полумрак. Должно быть, уже далеко за полночь. Ее колени торчали из-под перины, и ей казалось, что сквозь щели в перегородке дует. Отец даже не пожелал ей спокойной ночи, а ведь он знал, в каком она была страхе. Кругом храпели чужие мужчины — в большом таинственном доме, в большом мире, — в том мире, который она так жаждала увидеть, что даже не могла заснуть накануне. Теперь, очутившись в этом мире, она вдруг испугалась его — так испугалась, что от страха снова не могла спать. Она была окружена скверными людьми, у которых жены носят красные панталоны. Как же она может спать здесь одна, в этом чужом, непонятном мире?