Джойс - Алан Кубатиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако до эпизода в башне оставалось прописать многое — имеющийся текст заканчивался на университетской жизни Стивена и ее завершении. К 18 марта в нем было 18 глав, к 4 апреля — 20, к 7 июня — 24 главы. Последняя описывала предложение, которое Стивен делает Эмме Клери — переспать с ним. Джойс гордился тонкостью, с которой сделан этот фрагмент. Готовый текст он послал брату и настрого велел показать только Керрану и Косгрейву, и когда Керран дал рукопись Кеттлу, Джойс, узнавший об этом от Станислауса, тут же приказал отобрать ее. Не то чтобы он не доверял Кеттлу, сказал он, но у Кеттла полно друзей, которым доверять нельзя. Эллман пишет: «Он наслаждался, строя заговоры против заговорщиков». Напомним, что первые внятные законы об авторском праве появляются в Англии лишь в 1988 году — до того действовали законы, основанные на так называемом «статуте королевы Анны», полностью именовавшемся «Акт о поощрении учения через распространение авторских копий или покупателей оных печатных книг в пределах означенного времени». Джойс боялся, что не сможет защитить свою интеллектуальную собственность, что и подтвердилось в будущем.
Внутри этой работы он мог еще заканчивать «Дублинцев». К началу мая он переписал заново «Несчастный случай»[47], в июле уже написал «Пансион» и «Личины», в сентябре «День плюща», «Встречу» и «Мать». В октябре были готовы «Аравия» и «Милость божия». Еще в июле, подсчитав, что может скоро завершить сборник, он объявил в переписке, что продолжит его следующим — «Провинциалы». В «Портрете художника» и «Стивене-герое» Джойс писал, что раскрытие личности требует такого же внимания к ее детской поре, как и ко времени полного сложения. В «Дублинцах» он говорит не только о людях — они еще и клетки огромного странного существа, ирландского города, и все четыре поры его жизни Джойс представляет в пятнадцати рассказах, начав с детства и завершив «Мертвыми».
«Рассказы чередуются так. „Сестры“, „Встреча“ и еще один („Аравия“. — А.К.) — это истории моего детства; „Пансион“, „После гонок“ и „Эвелин“ — рассказы о юности; „Глина“, „Личины“ и „Несчастный случай“ — рассказы о взрослой жизни; „День плюща“, „Мать“ и последняя вещь сборника, „Милость божия“ — рассказы о жизни дублинского общества. Если вспомнить, что Дублин был столицей тысячи лет, что это „второй город“ Британской империи, что он в три раза больше Венеции, покажется странным, что еще ни один художник не явил его миру».
Не в первый раз становится жалко, что в английском языке слова «дублинец» и «лондонец» пишутся с прописных, а в русском — со строчных.
Двойственное отношение к Дублину — один из ключей к творчеству Джойса. Он задает вопрос: неужели не найдется полудюжины талантливых и упорных людей, которые смогут сделать Дублин тем, чем благодаря Ибсену стала Христиания? Два самых жестоких его рассказа, «Пансион» и «Личины», сперва принесли ему странное горькое удовлетворение. Но позже он винил в их беспощадности триестскую жару и ветер: «…многие из ледяных ужасов „Пансиона“ и „Личин“ были написаны, когда пот катился по моему лицу на носовой платок, накрывавший воротничок». Воротничок был хоть кое-как, но накрахмален прачкой, это стоило денег, и нельзя было дать трудовому поту испортить его.
Работая над «Дублинцами», Джойс пытается предсказать судьбу книги. Она интересует его не из тщеславия; он видит ее и себя как часть огромного и меняющегося целого — Искусства. «…Возможно ли, чтобы писатели были всего лишь развлекателями?.. Бесспорно, „Дублинцы“ выглядят написанными хорошо, но многие могли сделать такое же. Я не чувствую награды в ощущении преодоленных трудностей. Мопассан отлично пишет, но боюсь, что мораль его стерта. Дублинские газеты будут отвергать мои рассказы, как карикатуры на дублинскую жизнь. Верно ли это? Временами дух, направляющий мое перо, кажется мне таким вредным, что я почти готов признать правоту дублинских критиков. Но все эти „за“ и „против“ я в данном случае обязан запереть в своей груди. Хотя по-прежнему не считаю современную ирландскую литературу ничем, кроме дурно написанной, морально невнятной, бесформенной карикатуры».
Крайне интересно, что «Личины» Станислаус расхвалил как овладение Джойсом «русской способностью уводить читателя в путешествие от сознания к сознанию (intercranial journey)». Джойс был польщен, но тут же, как обычно, принялся выяснять, чем он, собственно, так польщен:
«Твое замечание… заставило меня задуматься, что, черт возьми, подразумевается, когда говорят „русское“. Возможно, ты имеешь в виду некую честно грубую силу письма, но из того русского, что я прочел, это не кажется исключительно русской чертой. Главное, что я обнаружил почти во всех русских, это четкий инстинкт кастовости. Конечно, я не согласен с тобой касательно Тургенева. Он не кажется мне намного превосходящим Короленко (ты читал что-нибудь его?) или Лермонтова. Он немного скучен (и неумен), а временами театрален. Думаю, что многие восхищаются им, потому что он „джентльменист“, также, как многие восхищаются Горьким потому, что он „неджентльменист“. Кстати, о Горьком — что ты о нем думаешь? Он очень популярен у итальянцев. Что до Толстого, и тут я с тобой не согласен. Толстой — великолепный писатель. Никогда не бывает скучен, туп, утомителен, педантичен, театрален. Все остальные ему по плечо. В качестве христианского святого я его не воспринимаю. Я считаю, что он обладает подлинно духовной природой, но я подозреваю, что он говорит на самом лучшем русском с санкт-петербургским акцентом и помнит, как звали его прапрадедушку (я обнаружил, что это лежит в основе феодального искусства России)».
Создавая новую даже для себя литературу, чувствуя, что решает задачи, новые для ирландской и даже английской словесности, он не переставал думать над проблемой, неспособной отбить желание работать лишь у очень мощных натур: кто сможет издать написанное им. Размышления эти оставались без ответа девять лет. Поначалу Джойс решил, что дело только в нем — «я не могу писать, не оскорбляя людей». Но именно жесткий натурализм его рассказов скреплял талант и материал. Прежде чем послать их Гранту Ричардсу, Джойс тщательно выверил все детали. Станислаус выяснял, могут ли священника хоронить в облачении, как отца Флинна из «Сестер»; могут ли муниципальные выборы проходить в октябре; относилась ли полиция на станции Сидни-Пэрэйд к дивизиону «Д», можно ли при несчастном случае вызвать городскую скорую на станцию — для «Прискорбного случая»; через государственный или частный подряд снабжают полицию продовольствием — «После гонок» и т. д. Автор поясняет, что книга была написана «по большей части в манере скрупулезной мелочности», оттого и «особый запах распада, который, надеюсь, поднимается над моими рассказами».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});