Тонкая математика страсти (сборник) - Андрей Курков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Медведь вернулся к мешку. Молча, но как по команде, все четверо подняли убитого мною плюшевого мишку и, негромко ступая, ушли из спальни. Я услышал, как дверь щелкнула язычком замка, и снова стало тихо.
Страх понемногу отпустил меня, и под утро я понял, что именно сегодняшней, а не вчерашней ночью я стал взрослым.
Памяти русской культуры
Ванна стояла на высоких ржавых ножках, приваренных Максом.
Макс жил по соседству на автомобильном кладбище. За последние пяток лет он прямо-таки поднаторел в газосварочном деле. И вот теперь, благодаря этим ножкам, костер можно было разводить прямо под ванной и за какие-то полчаса вода нагревалась до приятной телу температуры.
Мирон залез в ванну, подбросив под нее еще охапку дровишек, окунулся с головой – зря, что ли, таскал ведрами воду из недалекого озерца, – а потом вынырнул и посмотрел с гордостью вокруг.
Здесь было его царство. Здесь он был хозяин, так же, как Макс на своем автомобильном кладбище. Но Мирон был уверен, что Макс завидует ему. Автомобильных кладбищ по стране хватает, а вот о втором таком кладбище роялей он никогда не слышал.
Они лежали прямо на земле. Черные, белые, бежевые. Некоторые – ободранные и побитые, но все еще хранящие свое былое величие.
Четверг в два часа пополудни считался традиционным ванным днем. Об этом, конечно, никто, кроме Мирона и Макса, не знал.
Два часа наступило десять минут назад. Еще через двадцать минут придет Макс. Он потрет Мирону спину, потом попросит, чтобы Мирон не очень-то отмывался – ему ведь в этой же воде мыться.
Мирон вдохнул побольше воздуха, зажал пальцами ноздри и снова нырнул.
Ему хотелось вспомнить что-то хорошее из прошлого. Вспомнил сонату фа-минор Баха. Стал слушать.
На белом «Стейнвэе», том, что лежал сейчас прямо на брюхе рядом с домиком-сарайчиком, когда-то играл Прокофьев.
«Ну и что?!» – спросил однажды Макс, услышав об этом от Мирона.
Что с Макса возьмешь? Он – немец. Бывший западный. Приехал посмотреть на перестройку, да так и остался.
Он любил Гете и учил русский, чтобы читать в оригинале Пушкина. Выучил, прочитал Пушкина и разочаровался.
Мирон чувствовал, как все реже и реже отбивает ритм его сердце. Надо было выныривать, но так не хотелось.
В детстве ему нравился фильм «Человек-амфибия».
Вынырнул. Перегнулся и заглянул под ванну – дрова догорали.
Осень оголяла землю.
Часы «Ракета» показывали половину третьего.
Макса все еще не было. Это казалось странным – ведь единственное, что в Максе оставалось от немца, – пунктуальность.
Соната фа-минор закончилась, и стало тихо.
«Хорошо все-таки, что Макс – немец! – думал Мирон. – Будь он русским – уже спился бы и меня самого споил бы!»
Из-за пернатого облачка выглянуло солнце. Невысокий заборчик и несколько кленов и тополей, росших за домиком-сарайчиком, отбросили тень.
«Я никогда не был так счастлив, – думал Мирон и сам удивлялся, откуда взялась эта глупая и совершенно лживая мысль, словно кто-то изнутри его самого пытается обмануть. – Я никогда не был…»
Вот теперь получилось лучше. Стоит только остановить мысль вовремя – и она выходит ничего…
Я никогда не был. Я никогда не был там. Я никогда не был там, где я был счастлив.
Это тоже не совсем правда.
Ножки от роялей, элегантные, ребристые, украшенные резьбой, лежали отдельно – они занимали угол в домике-сарайчике.
Мирон отвинчивал их сам. Макс только помогал опрокидывать гордые инструменты на бок.
Теперь они лежали своими деревянными животами на холодной земле.
Сначала Мирон пытался выстроить их в некоем порядке, но вскоре бросил эту затею. Весили они много, и подравнивать их, выстраивать в ряды было пустым и хлопотным делом.
У белого «Стейнвэя», на котором играл Прокофьев, еще звучали две клавиши: ре-бемоль нижней октавы и чистая фа верхней. Звучали неверно, с дребезжанием, но Мирон иногда все-таки нажимал на них.
Сколько уже раз он предлагал Максу научиться играть на роялях. Но немец любил только Гете.
Костер потух – это Мирон понял сразу. Вода начинала остывать. Обычный человек этого не заметил бы. Какие-то десятые доли градуса…
А Макса все не было.
Мирону не хотелось думать о немце плохо, но часы показывали без четверти три. Спина еще не натерта, костер потух. Солнце опять спряталось за облачко. Еще один желто-зеленый лист медленно слетел с клена.
Мирон всегда был доволен своим низким ростом. Когда он нырял в ванной – ни одна часть его тела не высовывалась из воды.
Завтра привезут еще два рояля. Откуда-то из Сибири. Это же сколько тысяч километров их везти надо!
Если постараться, то из всех этих элегантных музыкальных ящиков можно собрать один играющий инструмент, в котором всего лишь две-три клавиши останутся немыми. Это если постараться. Мирон всерьез подумывал об этом и даже составил реестр звуков, еще живых механических звуков, которые следовало извлечь из их нынешних мест и собрать воедино хотя бы даже в том легендарном «Стейнвэе». Это была бы миссия высшего порядка, это могло бы стать делом жизни Мирона.
Мечты-мечты…
Если б хотя бы ванны не было, если бы не надо было собирать дрова (а уже сколько раз у Мирона возникало искушение сжечь рояльные ножки!). Если убрать из ежедневной жизни все лишнее и необязательное – сколько времени высвободилось бы для высоких целей.
А Макса все еще нет. И вода похолодела уже не на один градус. Вот придет этот немец, и тогда Мирон ему многое скажет! И никаких объяснений не станет слушать!
Мирон поднялся, придерживаясь руками за края ванны. Осенний воздух был все еще теплым. Простор давал ощущение свободы. Хотелось глубоко дышать и чувствовать себя вольным и гордым.
Ступил на землю, накинул на себя махровый халат и, бросив еще один печальный взгляд на потухший уже костер, поплелся к домику-сараю.
Единственный стол в домике не мог не напоминать рояль – сработан он был из крышки инструмента. Мирон поставил на газовую плиту почерневший от гари алюминиевый чайник и присел у окна.
В этом сидении у окна, особенно осенью, когда летние краски день за днем, практически на глазах, сползали и с неба, и с земли, было что-то ностальгическое, что-то сладко-печальное, создававшее внутри Мирона особое ощущение.
В дверь постучали.
Мирон лениво поднялся – он не любил, когда его отвлекали от особых ощущений. Максу он сейчас не открыл бы, но это был кто-то русский. Немцы так не стучат.
Дверь скрипнула, отворяясь.
В проеме стоял министр культуры. Мирон хорошо его знал – ведь это был его непосредственный министр.
Выглядел министр прескверно. Потертые джинсы и мешковатый свитер с дыркой на локте и олимпийским мишкой на груди. Глаза печальны и, казалось, заплаканы.
Мирон сделал шаг назад, приглашая гостя пройти.
– Чай будешь? – спросил он на ходу у министра.
Министр кивнул.
Молча уселись за стол.
Министр вытащил из кармана джинсов сложенную в несколько раз бумажку. Развернул, протянул дрожащей рукой Мирону.
«Приказ о слиянии Министерства культуры с Министерством защиты прав потребителей и о ликвидации подведомственных Министерству культуры учреждений».
Дальше Мирон читать не стал. Он заварил чай, разлил по большим, красным в белый горох, бульонным чашкам, поставил на стол жестянку с сахаром-рафинадом.
– Сюда они не придут, – говорил, попивая чай, министр. – Я сжег всю документацию кладбища, теперь его как бы и нет. Ты меня не прогонишь?
Мирон отрицательно мотнул головой.
В дверь постучали по-немецки.
Министр приподнялся, опасливо оглянулся, выискивая укромное местечко, на случай опасности.
– Не бойся, это свои, – успокоил его Мирон. – Это немцы.
Министр снова сел за стол, глотнул чая.
– Больше всего я не люблю японцев, – проговорил он. – Это они убили искусство своим электричеством.
Мирон кивнул. Ведь он тоже не любил электричества.
Снова постучали по-немецки. Хозяин домика впустил Макса.
Макс долго извинялся, стоя в дверном проеме. Объяснял, что забыл вовремя перевернуть свои песочные часы, и они отстали почти на час.
Потом пили чай втроем. Макс декламировал Гете. Министр попробовал прочитать Пушкина, но вовремя остановился, поймав на себе напряженный взгляд немца.
Мирон сходил за водой на озеро и снова поставил чайник на газовую плиту.
– Друзья, – сказал вдруг министр призывным голосом и тут же запнулся, а помолчав с минуту, вытащил откуда-то плоскую бутылочку коньяка. – Четыре звездочки… Вы помните, что это значит?!
Макс и Мирон молчали.
– В наше время это лучшее лекарство, изобретенное человечеством, – осмелев, заговорил министр. – Все мы, и вы, товарищ немец, остатки погибающей, исчезающей навеки великой русской культуры, давшей миру столько гениев, столько Достоевских, Гоголей и Пушкиных…