Римский период, или Охота на вампира - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они не могут привести его сюда, это запрещено.
– А мы туда можем пойти?
Иванов отрицательно покачал головой и улыбнулся:
– Мы не водим туда экскурсии. Тем более иностранные.
– Ну… – Винсент развел руками, показывая, что в таком случае он бессилен.
– Но у меня есть одна идея. Сейчас. Посидите. – И Иванов снял трубку одного из своих телефонов. – Юрий Владимирович, я могу зайти на минуту?
Он вернулся от Андропова действительно через минуту и коротко кивнул Винсенту на дверь в коридор:
– Пошли.
Но вместо того чтобы направиться к лифту, свернул к буфету.
– Давайте пока перекусим. Нас позовут.
Винсент стал покорно пить отвратительный желудевый кофе и жевать песочное пирожное фабрики «Красный Октябрь».
– Как там Елена? – спросил его Иванов.
– She is okay. Я стер в ее памяти этот эпизод в Михнево. Это было нетрудно.
– Как вы это делаете? – восхитился Иванов и показал на витрину, где стояла узкая бутылка с какой-то коричневой жидкостью: – Будете?
– Что это?
– Коньяк «Белый аист». Молдавский.
– О нет! – Винсент в ужасе всплеснул руками.
– Жалко, – сказал Иванов. Почему-то в буфете он стал куда менее официален. – Один я не имею права, а с вами…
За стойкой прозвучал телефонный звонок, буфетчица взяла трубку и доложила Иванову:
– Вас. Сказали, что все готово.
– Гуд! – энергично сказал Иванов и поднялся. – Пошли!
Они спустились лифтом в подвальный этаж. Но это оказалась вовсе не тюрьма – здесь был обычный коридор с обычными дверьми каких-то кабинетов. Потом за поворотом запахло лекарствами, и Винсент понял, куда он попал – тут, в КГБ, была своя поликлиника или хотя бы дежурный врач. Может быть, один и для сотрудников Комитета, и для заключенных внутренней гэбэшной тюрьмы.
– Прошу! – сказал Иванов, остановившись перед дверью с табличкой «ПРОЦЕДУРНАЯ».
– After you[40], – усмехнулся Винсент.
Иванов открыл дверь, за ней оказалась комната дежурной медсестры с двумя дверьми в процедурные кабинеты слева и справа. Но теперь никакой медсестры тут не было, вместо нее за столом сидел какой-то офицер с пистолетом в руке, а на стульях у стены сидели трое дюжих охранников с черными дубинками в руках. Еще двое стояли у левой двери и смотрели в ее окошко, застекленное прозрачным плексигласом.
Увидев вошедших, офицер вскочил из-за стола, крикнул охранникам: «Смирно!» – и вытянулся перед Ивановым:
– Товарищ полковник! По вашему приказанию…
– Вольно, вольно, – перебил его Иванов. – Ну как там наш людоед?
– Слабо вы его…бнули, товарищ полковник, – укорил офицер. – Надо было башку пробить.
– А что – Курочкин не оклемался?
– Пока нет. Мы уже по два раза кровь для него сдавали.
– Ничего, оклемается. Ну, давайте посмотрим.
Он подошел к окошку в двери и заглянул внутрь процедурного кабинета, кивком головы приглашая и Винсента присоединиться к нему.
Винсент взглянул в окошко сквозь мутный плексиглас.
Посреди абсолютно пустой комнаты, из которой, видимо, только что вынесли всю мебель и сняли какие-то портреты или плакаты со стен (на них остались квадраты невылинявшей краски и дыры от гвоздей), стояла передвижная, на колесиках, больничная койка, и к этой койке мокрой и плотной, слой к слою, парусиновой тканью был от плеч и до ног прибинтован Федор Богул. Он лежал неподвижно и, поскольку голова его после ранения тоже была забинтована, походил на мумию.
– Ну? – вопросительно повернулся Иванов к Винсенту.
Винсент пожал плечами:
– With such appearance I can’t make any conclusion[41].
– Развяжите его, – приказал Иванов охранникам.
Те неуверенно взглянули на своего офицера, тот кивнул им: «Пошли!» – и сам первым вошел в палату.
Иванов и Винсент стояли в дверях, наблюдая, как охранники снимают с Богула «укрутку». Это оказалось непростой процедурой: узкие мокрые парусиновые полотенца были по пять метров длиной каждое, и сворачивать их было делом особой сноровки.
Сняв последний слой, охранники отступили от кровати, посмотрели на Иванова.
Тот кивком головы приказал им выйти за дверь.
Богул, абсолютно голый, с забинтованной головой, шумно вдохнул воздух освободившейся грудью, выдохнул, вдохнул снова и открыл глаза.
Оглядев комнату и стоявших в двери Иванова и Винсента, Богул презрительно хоркнул, спустил ноги на пол, встал, шагнул к стене и, взяв рукой свой пенис, начал мочиться.
И вдруг – сначала непонимание и изумление, словно он не поверил своим глазам, а потом дикий ужас отразились на его лице.
– Бляди! – взревел он и бросился к двери на Иванова и Винсента.
Но они успели выскочить, Иванов захлопнул дверь, и охранники подперли ее своими плечами.
А с той стороны бился в дверь Богул и орал:
– Суки! Жиды! Зачем вы меня обрезали?!!
44О’кей, эмиграция продолжается!
Как говорил Остап Бендер, сбылась мечта идиота!
Свой замечательный фильм я пишу своей жизнью, а жизнь не всегда ведет себя по законам кинематографа.
Будни вмешиваются.
Мой «козлик» Нихельспун отмочил мне номер – исчез из квартиры с вещами. Благо не с моими (что у меня взять-то?), но без всякого предупреждения исчез, и все. То есть улетел в Канаду – там, говорят, пособия для эмигрантов вдвое выше, чем в США, и держат на этом пособии чуть ли не год, и квартиру дают с холодильником, набитым продуктами. Почему-то этот «холодильник, набитый продуктами», действует на нашего брата эмигранта так, как на Паниковского слово «гусь», а на Бендера сумма «миллион долларов». А то и сильнее, потому что миллион долларов – это все-таки понятие абстрактное, а холодильник, набитый продуктами, – это вещь реальная до приятного урчания в желудке.
И надо же, как его быстро оформили! Мы с ним одновременно выехали из СССР, вместе прикатили в Италию, и нате вам: Канада, куда люди ждут въезда по полгода, Мишу Нихельспуна приняла, а США, куда каждый день улетает по целому «боингу» эмигрантов, меня принять не торопятся. Вот что значит быть моложе! Этому Нихельспуну 28 лет, холостой еврейский мальчик с высшим образованием – ну чем не жених для канадских ентес?[42] А сорокалетний неженатый еврей – это, конечно, оч-чень подозрительно, у него, наверное, где-то что-то не в порядке…
Ладно, пусть они получат Нихельспуна, я им от души желаю. И кстати – вместе с моей пеной для бритья, поскольку баллончик с этой пеной он у меня все-таки спер. Точнее, взял в счет моего долга. Потому что, когда он сказал мне: «Вадим, вы мне должны четыре качка пены для бритья…», я заорал: «Гениально! Аркадий Райкин!» Когда он сказал: «А чего вы смеетесь? Вы же брились моей пеной вчера…», я подумал, что он продолжает меня разыгрывать. Но когда на следующее утро из ванной исчез его баллончик с пеной, я перестал варить овсяную кашу на нас двоих и пригрозил набить ему морду, если он скажет еще хоть одно грязное слово об Инне, которая, как назло, забегает ко мне именно тогда, когда меня нет дома.
С тех пор мы с ним не разговаривали, и вот теперь он исчез. А стоимость квартплаты – в связи с наплывом эмигрантов – уже подскочила вдвое, и мне приходится срочно освобождать квартиру и перебираться в подселение к соседу-бакинцу Саше Ютковскому, который снимает трехкомнатную квартиру в складчину с москвичами Леней и Верой и их трехлетним сыном Ником. Одна комната, боковая, там будет моей за те же пятьдесят миль, что я платил здесь, но как я там буду работать под грохот Никиного барабана и запахи Вериной кухни?
Ладно, это мелочи жизни. Главная беда в другом: в моем будущем фильме нет основного стержня. Мои романы с Инной и Сильвией на стержень не тянут, они вообще буксуют на месте – Сильвия осталась в Вене, а Инна хотя и здесь, но с мужем. К тому же это совсем не киношный сюжет – дорожный роман со своей бывшей любовницей. Для фильма об исходе евреев из России нужно что-то глубокое и трогательное, как в «Докторе Живаго». Может быть, взять за основу треугольник Маша – Наум – Клаус? Русская Маша и эстонец Клаус, как я уже где-то записал, выезжали из СССР по фиктивным бракам. Маша нашла в Москве еврея Наума, они зарегистрировали брак, подали на эмиграцию, получили разрешение, оформили визу, купили билеты на самолет. Но за два дня до отлета Наум раздумал ехать. Маша состряпала справку о его болезни и явилась в аэропорт одна. Не знаю, что она там плела, это можно спросить, пока она здесь, но из СССР ее выпустили. В самолете она познакомилась с Клаусом. Ей 23, русая, красивая, художница. Ему 35, высокий, широкоплечий, журналист. Любовь. Кем была его фиктивная еврейская невеста, пока не важно, но можно и это спросить или придумать. Главное, что Клаус и Маша, сойдя в Вене с самолета, уже не расставались, в нашем отеле «Франценсгоф» они открыто жили в одном номере. Но тут прилетел Наум, Машин формальный муж. Чтобы ему оформиться на пособие в ХИАСе, а ей в IRC, где берут на содержание всех неевреев, они должны были написать, что их брак фиктивный. Наум такую бумагу подписать отказался. Он сказал Маше, что он ее любит и хочет быть ей мужем не фиктивным, а эффективным. А узнав, что Маша живет с Клаусом, хотел покончить с собой, и Клаус уговаривал его остаться жить, – вот какие страсти кипели, оказывается, в моем отеле, пока я ходил обедать к полякам и уныло волочился за Сильвией.