Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Учитель все-таки не выдержал: надел в один вечер серый старый плащ, в котором только в саду в позднюю осень работать, взял маленький пистолет. «Ты куда, — спросила жена, — ты что?» «пойду в их кварталы, — ответил он, — я не могу, я должен узнать, кто они, эти парни, мне кажется, это загадка сфинкса: не разгадаешь — умрешь»; «а вдруг наоборот, — сказала жена, — не разгадаешь — не умрешь» «не знаю, кто они, но я их пойму»; «а если они тебя ранят или даже убьют? послушай, они ничего тебе лично не сделали, оставь их в покое; вдруг это страшнее, чем ты думаешь, или вдруг совсем ерунда — просто парни со странностями» «я не думаю, я мучаюсь, — ответил он, — я просто чувствую, что они — беда, буря в бутылке, джинн: открой — и мир разрушен до основания…» «так не открывай, о господи», — простонала она; но он все равно вызвал такси и сел в него. В машине играл французский рэп; «послушайте, — сказал таксист, молодой черный парень с серьгой в левом ухе; учитель вздрогнул: это был маленький серебряный череп с костями, — я оттуда родом, видите череп? но я вас туда не повезу, я там денег должен, мне машину разобьют; рядом высажу, в порту, пойдет? там пешком пилить пять кварталов, ну да вы не старый человек» — и тронул. Высадил у старых пакгаузов и уехал, а учитель медленно пошел вдоль — мир здесь оказался совсем другим. Звездное небо заволокло черным, рваным, пошел сверкающий в неоне дождь. Стены пакгаузов были расписаны: красные, черные, золотые надписи — словно на японском, столь же живописны и нечитабельны; и огромный ворон — в полете, и черепа с костями. И «Яго» — столь же огромное, черное, красное, золотое, как ворон, — на латыни; учителя это поразило, как внезапная боль в колене; он прикоснулся к имени своего ученика: «я так и знал: здесь кроется что-то сакральное». А потом он завернул за угол — и закричал — но крика его никто не услышал: в черное, пылающее грозой небо уходили небоскребы, которых он никогда не видел, — он вырос и жил в маленьких городах; а это был действительно другой мир, где грохотала музыка, тяжелая и с красивым голосом, горели костры, высокие, ровные, точно дождь был для них горючим; «Кладбище разбитых сердец», — прочел он вывеску; в витрине танцевали голые девушки: черноволосая в черном латексе, рыжеволосая в красном бархате и златоволосая в золотой парче; учитель толкнул дверь, вошел — то же самое творилось внутри: блеск, неон и разврат; сел к стойке; бармен — молодой, глаза накрашены, лицо белое, весь в черном: «чего тебе?» «чаю», — ответил учитель; тот пожал плечами: «с лимоном, без?» «с лимоном и два кусочка сахару». Подвинул ему белую чашку на белом блюдце. «Где я? — спросил он у бармена. — Нет, не в баре, я имею в виду… место». Бармен понял — улыбнулся, сверкнул глазами, и учитель увидел, какой этот мальчик красивый и страшный притом — как инкуб. «Добро пожаловать в Медаззалэнд, — сказал бармен, — мир пятерых» «а кто эти пятеро?» «никто», — ответил бармен.
И учитель просидел в баре всю ночь — смотрел, как разбивались сердца: мужчины влюблялись в черно-, рыже— и златоволосых женщин, похожих на орхидеи, оперные арии и новогодние гирлянды; в своей жизни учитель видел таких только в кино — в «Секретах Лос-Анджелеса», «Авиаторе», «Мулен Руже»; слушал группу на сцене, они играли тяжело и мелодично, будто оперу о Фаусте на латыни; вокалист, худой, юный, длинноволосый, отрешенно висел на микрофоне, словно пребывал еще в каких-то мирах, шел по длинным лестницам без перил, с масляной лампой в руках… Учитель все ждал утра, но утро все не наступало, и учитель понял, что здесь всегда ночь: ночью кому-то удобнее оставаться в маске, а кому-то собой — для таких Медаззалэнд; и устав совсем, костями, кожей, как после долгой непривычной физической работы — таскания вещей при переезде, например, — пошел домой, обратно по пылающим улицам; смотрел на часы и на небо: на часах было пять утра, а в небе только полночь — оранжевая, беззвездная, как в мегагородах; «что во мне такого, — думал учитель, — что позволило мне попасть, проникнуть в город грехов, в город ворона, в Медаззалэнд?» Дошел до пакгаузов, где его высадил таксист — таксисты, они такие, они как Харон, как Вергилий, вечно таскают по уровням, — и увидел линию, которая разделяла нормальный мир — обычный, с голубеющим, розовеющим небом, с деревьями, со спящими еще домами — и мир небоскребов, вампиров и полуночи; учитель разогнался и перескочил ее, испугался, что земля вот-вот лопнет в этом месте и побежит огромной трещиной; это было невероятно, страшно, сверхъестественно, как смотреть на большой пожар — Парижа или Рима. Он открыл бесшумно, как грабитель-домушник, дверь — жена сидела в кресле-качалке, закутавшись в плед, и спала; он сел на пол, смотреть в ее лицо — юное-юное, свежее, нежное, будто новое шелковое платье, вспоминать, как познакомились, как встречались, какие были общие мечты: книжный шкаф из IKEA, маленькая квартира в кредит, двое детей, мальчик и девочка, можно девочка и мальчик, путешествие в Африку; потом ушел на кухню, позвонил оттуда в школу, отменил два занятия, простыл типа, неудивительно, весна; представил, как народ молодой заликует, что сегодня чего-то нет; приготовил кофе, омлет, бутерброды с сыром, разбудил жену поцелуем, прожил дивный день. Они смотрели телевизор — «Париж, я люблю тебя», «Неспящие в Сиэтле», гуляли — сначала в парке, потом он повел ее к пакгаузам — к линии: увидит она или нет; «ты видишь?» — спросил; «что?» — сказала она. На ее половине пошел снег — бывают такие пасмурные дни, когда на улице тихо-тихо, и небо в серо-жемчужных тучах, и иногда на волосы слетит несколько ажурных снежинок, и опять тихо, и даже на перекрестках, где всегда много машин, — безмолвно и пустынно, как в церкви в будни, — вот сегодня такой день; и на ее половине пошел снег — легкий, медленный, кружевной. А Медаззалэнд пылал, грохотал музыкой, отражался на ее лице, в ее глазах, но она его не видела; и учитель понял, что обречен; улыбнулся ей, взял под руку, и они вернулись домой.
«Проболел» он три дня; вышел на работу, затеял в одном классе сразу контрольную — срез знаний; народ завыл, выдирая листочки из других тетрадей, менее нужных, непроверяемых, — труда, теории физкультуры, географии; во втором устроил лабораторную — раздал измерители тока и прочих физических сил, но это оказалось даже весело; а третьим по расписанию стоял класс с Яго, Грегори, Дигори, Энди и Патриком. К доске решать задачу учитель вызвал Яго; впервые; когда имя Яго прозвучало, класс затих, а Яго, что-то рисовавший, поднял удивленно на учителя свои синие, оскаруайльдовские, Мальчика-звезды глаза, потом оглянулся на сотоварищей, они пожали плечами дружно, как зверушки какие из диснеевского мультика, встал и поплелся к доске; есть у красивых длинноногих парней такая очаровательная походка: руки висят, спина сгорблена, «ах, какая тяжесть эта жизнь…» Задачу он решил с грехом пополам, гримасничая, раскрошив два новых мела; «да-а, Яго, — сказал учитель, — успехи по механике у вас не ахти, придется оставить вас на дополнительные занятия, знаете, когда они проходят? в пятницу в семь вечера, буду ждать с нетерпением сердца»; класс захихикал, а Яго побледнел, точно замер. «Я никак не могу в пятницу в семь, — ответил, — извините, но никак»; «а что, — поднял бровь учитель, — у тебя какие-то другие важные дела? помощь в тимуровской команде или же… в Медаззалэнде?» Класс шуршал по своим делам и слова чудного не заметил, а Яго так посмотрел на учителя — господи, да что такого, мальчишка всего лишь, в свитере пестром и подтяжках, — а комната словно наполнилась шорохом, тенью гигантской черных вороньих крыльев. «Ну что ж, — сказал Яго, — как бы вам об этом не пожалеть, учитель»; не по имени-отчеству, а просто «учитель» — вот как они его называли; это его тоже бесило.
Отца не было три недели; Хьюго уже совсем свыкся с новой школой, учителя оставили его в покое, узнали все его способности — средние; Август Михайлович только догадывался, что с этим мальчиком не все так просто, но решил не жать, а подождать, когда тот сам себя выдаст — вдруг пробежит стометровку за олимпийское время или щелкнет уравнение алмазной твердости, как тыквенную семечку; и с новым домом свыкся, обустроил свою комнату — заклеил все комиксами; «сплел себе кокон», — пошутила мама; по-настоящему он никогда не задумывался, чем же там занимается в поездках отец, главное, что этот бизнес не надо наследовать и можно мечтать о будущем Фрэнка Миллера; и влюбился в Магдалену Кинселлу, будто воды в бассейне нахлебался, — но еще ни разу не подошел, не поздоровался, не попросил сверить задание или посмотреть карандаши; а как? Проще спасти мир, чем познакомиться с симпатичной девчонкой, — закон жанра — история супермена. «Просто подойди» «не, мам, я умру тогда». Так и глядел на нее украдкой на уроках, точно в замочную скважину; общался только с мамой: «привет» «привет» «как все прошло?» «нормально» «ох, Хьюго, когда ты заведешь друзей?» «ну зачем — чтобы потом расстаться?» У него находились друзья в других городах, где они жили прежде; они даже переписывались, а потом кто-то не отвечал, и связь обрывалась, человек уходил в открытый космос, где никакого спасения. Хьюго не боялся людей, просто его герои для него оказывались больше людей, ближе, он сам был своим героем — сражался, летал, горел; и он просиживал вечерами в своей комнате, на полу, или в гостиной, в кресле-качалке, с пылающими щеками, захваченный, закрученный своей фантазией; и когда в один из таких вечеров зазвенел телефон, Хьюго опять порезался — точил карандаш; и так вздрогнул — сразу почувствовал, что ужасное, из его комиксов, случилось: свет погас во всей школе, учителя загнали, закрыли в кабинете. Мама была в ванной, по дому разливался запах жасмина — она всегда капала несколько капель жасминового масла в воду; пела там из Бизе; телефон не умолкал; Хьюго выцарапался из пледа, из кресла, взял наконец трубку. По руке текла кровь и капала на пол.