Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В бардак спортсмены заглядывали, в основном чтобы повеселиться. Часто под конец они жестоко дрались. Тогда налетала полиция и увозила их всех в фургончиках.
К Молли, одной из тамошних хорошеньких бабенок, я вскоре проникся исключительным доверием, которое заменяет любовь перепуганным людям. Я помню, словно это было вчера, какая она была милая, какие у нее были великолепные ноги — длинные, очень белые, стройные, аристократичные. Что ни говори, первая примета аристократичности — ноги, это уж точно.
Мы сблизились телом и душой и каждую неделю тратили несколько часов на прогулки по городу. У моей подружки водились деньги: в заведении она делала по сотне в день, тогда как у Форда я еле-еле зашибал шесть долларов. Любовь была для нее только средством существования и нисколько ее не утомляла. Американцы вообще занимаются этим, как птички.
Вечером, когда я заходил к ней, протолкав целый день свою тачку, я старался быть полюбезней. С женщинами, хотя бы на первых порах, нужно быть веселым. Меня так и подмывало предложить ей кое-что, но у меня уже не было сил. Молли понимала, что такое индустриальное отупение: она привыкла к рабочим.
Как-то вечером ни с того ни с сего она сунула мне пятьдесят долларов. Сперва я вылупил глаза. Я не решался взять их — все думал, что сказала бы в подобном случае моя мать. Потом я сообразил, что она, бедняжка, никогда не предлагала мне такой суммы. Чтобы доставить Молли удовольствие, я тут же пошел и купил на ее доллары красивый светло-бежевый костюм (four piece suit[55]) — в ту весну этот цвет был в моде. Никогда еще я не появлялся в борделе таким пижоном. Хозяйка завела свой большой граммофон только для того, чтобы поучить меня танцевать.
Потом мы с Молли решили отпраздновать покупку и пошли в кино. По дороге она спросила, не ревную ли я, потому что в обновке я выглядел особенно печальным. А мне просто не хотелось больше идти на завод. Новый костюм может все у человека в башке перевернуть. Молли все его целовала, когда на нас не смотрели. Я старался думать о чем-нибудь постороннем.
Какая это была женщина! Какое великодушие! Какая кожа! Сколько молодости! Пиршество желаний! И я снова забеспокоился. «Сутенер?» — подумалось мне.
— Брось ты Форда! — окончательно привела меня в расстройство Молли. — Подыщи себе работу полегче, в какой-нибудь конторе. Скажем, место переводчика: это по тебе. Ты же любишь книги… Советы ее шли от доброго сердца: она желала мне счастья. Впервые в жизни другой человек интересовался мной, так сказать, изнутри, исходя из моего эгоизма, ставил себя на мое место, а не судил обо мне со своей колокольни, как остальные.
Эх, почему я не встретил Молли раньше, когда еще было время выбирать дорогу! Раньше, чем я растратил свой пыл на эту стерву Мюзин и говешку Лолу! Теперь было уже поздно воскрешать молодость. Я больше не верил, что это удастся. Мы стареем быстро, к тому же бесповоротно, и замечаем это, когда, сами того не желая, свыкаемся со своими несчастьями. Природа сильнее нас, тут уж ничего не попишешь. Она пробует нас в одном жанре, и из этого жанра не выскочишь. Я, например, пошел путем тревог. Мы постепенно безотчетно входим в роль и примиряемся со своей судьбой, а когда оборачиваемся, оказывается, что менять ее слишком поздно. Вы живете уже в вечной тревоге, и так, само собой разумеется, будет всегда.
Молли ласково старалась удержать меня, переубедить.
— Знаешь, Фердинан, жить здесь не хуже, чем в Европе. Нам вдвоем будет неплохо.
В известном смысле она была права.
Что накопим, вложим в дело. Заведем торговлю. Заживем как все.
Она говорила это, чтобы я не мучился угрызениями совести. Планы… Я соглашался с ней. Даже стыдился, что она так старается меня сохранить. Я, конечно, любил ее, но еще сильней любил свой порок — тягу к бегству отовсюду, стремление искать неизвестно чего из дурацкой, безусловно, гордости, из убеждения в каком-то своем превосходстве.
Я всячески старался не обидеть ее, она понимала это и шла мне навстречу. В конце концов — до того она была милая — я признался, что страдаю манией удирать отовсюду. Она изо дня в день слушала мои рассуждения о себе, смотрела, как я выворачиваюсь перед ней наизнанку, терзая себя выдумками и гордостью, и не теряла терпения, напротив. Она только пыталась помочь мне справиться со своей вздорной и пустой тоской. Она не очень понимала, что я мелю, но все-таки соглашалась со мной и когда я выкладывал свои страхи, и когда сам же их опровергал. Ее кроткая настойчивая доброта стала для меня привычной, почти передалась мне. Но тогда мне стало казаться, что я плутую с судьбой, с тем, что я называл смыслом существования, и я разом перестал делиться с Молли своими мыслями. Я опять замкнулся в себе, страшно довольный, что стал еще несчастней, чем раньше, привнес в свое одиночество отчаяние на новый манер и еще что-то, похожее на подлинное чувство.
Все это банально. Но Молли была наделена ангельским терпением, она железно верила в то, что у каждого свое призвание. Например, ее младшая сестра, студентка Аризонского университета, тоже подцепила манию — фотографирует птиц в гнездах и хищников в берлогах. Чтобы сестра-фотограф могла продолжать учиться этой особой технике, Молли ежемесячно посылала ей пятьдесят долларов.
Подлинно широкое, подлинно возвышенное сердце, настоящее золото, а не фальшивая банкнота, как у меня и стольких других! Что же касается меня, Молли преследовала одну цель — помочь мне деньгами в моей грязной затее. Хоть я порой и казался ей психом, она не сомневалась, что я действительно убежден в своей правоте и достоин того, чтобы меня не расхолаживать. Она только просила меня составить нечто вроде личного бюджета и обещала платить мне пенсию из своих средств. Я не решался принять такой дар. Последние остатки щепетильности не позволили мне подчиниться голому расчету, спекулируя и далее на мягкости ее слишком одухотворенной натуры. Вот так я окончательно испортил отношения с судьбой.
От стыда я даже сделал над собой усилие и попробовал вернуться к Форду. Слабенькие потуги на героизм! Я дошел до ворот завода, но, дойдя, так и прирос к месту: перспектива увидеть машины, вращающиеся в ожидании меня, безвозвратно свела на нет мои поползновения к труду.
Я целыми днями простаивал перед стеклянной стеной, окружавшей главный генератор этого многообразного исполина, с рычанием всасывавшего неизвестно откуда неизвестно что и выталкивавшего из себя ток по тысяче кабелей, сверкающих, перепутанных и цепких, как лианы. Как-то утром, когда я торчал там, разинув рот, мимо проходил мой русский таксист.
— Ну, ты даешь! — сказал он. — Четвертую неделю на работу не выходишь. Тебя уже заменили машиной. А ведь я предупреждал…
— Зато по крайней мере когти вырвал. Больше сюда не вернусь, — ответил я и направился в центр.
По дороге я заглянул в консульство, справился, не слыхали ли там случаем о французе по имени Робинзон.
— Как же! Как же! Слышали, — ответили мне у консула. — Он даже заходил к нам два раза, и оба — с поддельными документами. Кстати, его разыскивает полиция. А вы с ним знакомы?
Я не стал настаивать.
С того дня я каждую минуту ждал встречи с Робинзоном. Я чувствовал, что она произойдет. Молли по-прежнему была нежна и благожелательна. Она стала еще ласковей с тех пор, как убедилась, что я окончательно решил уехать. Со мной никакая нежность не помогала. Часто, когда Молли отпускали на вторую половину дня, мы разъезжали с ней по окрестностям города.
Облезлые холмики, березовые рощицы вокруг крохотных озер, там и сям люди, читающие журналы в тусклых обложках под небом в тяжелых свинцовых тучах… Мы с Молли избегали трудных объяснений. Она ведь все уже поняла. И к тому же была слишком искренна, чтобы распространяться о своих горестях. С нее хватало того, что творилось внутри нее, в душе. Мы целовались. Но я целовал ее не так, как был бы должен — на коленях. В такие минуты я вечно думал о другом — о том, как не упустить время, не растратить ни капли нежности, словно мне хотелось приберечь все великолепное, все высокое на потом, но не для Молли и не для любви. Мне все казалось, что жизнь унесет, скроет от меня во мраке то, что мне нужно узнать о ней, что, если я буду транжирить свой пыл, обнимаясь с Молли, это мне скоро надоест и я, обессилев, лишусь в конце концов всего, а жизнь, истинная повелительница человека, обманет меня, как всех остальных.
Возвращаясь в город, я провожал Молли до ее заведения, потому что по ночам она до рассвета была занята с гостями. Пока она ублажала их, мне все-таки было больно, и эта боль так остро напоминала мне о ней, что я ощущал ее близость еще сильнее, чем когда мы бывали вместе. Чтобы убить время, я шел в кино. После сеанса я садился в первый попавшийся трамвай и странствовал в ночи. После двух в вагон группками садились пассажиры, каких не встретишь ни раньше, ни позже этого часа, — покорные, бледные, сонные. Отправлялись они на окраины.