Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не верят. Плачу. Стою на своем: не грабил, не убивал, даже по галкам не выстрелил ни разу. В лазарете не стрелял, а на войне приходилось… Рядом с Самим Гарбузом стрелял по белякам… Из настоящей винтовки.
Не верят. Бандюга, говорят, к стенке таких…
Запирают дверь и начинают молотить меня.
Глухой ночью вталкивают в огромную камеру, битком набитую разнокалиберным жульем, дезертирами, растратчиками, саботажниками, бывшими жандармами, полицейскими, буржуями и тем отпетым народом, которого так много было на советской земле в первые годы после гражданской войны.
Так мне и надо, так и надо!..
Дружил с Гарбузом, с Петром Чернопупенко, с Богатыревым, с Васей Желудем и все-таки связался с Ахметкой… Имел за спиной крылья «Донецкого пролетария», а променял их на карты.
Так и надо дураку, так и надо!
Одноглазый, заросший щетиной дядька, по нахальному виду и по властным хозяйским повадкам — пахан и, наверное, староста камеры, выворачивает мои карманы. Не найдя ничего, указывает мне грязным пальцем на каменный пол в темном углу, под нарами.
— Вот твое место, пацан. Лежи там тише воды, ниже травы, не мешай благородному народу спать.
«Мое место»… Да разве здесь оно, в кичмане, среди этих… Воевал с беляками, с «благородной» тварью; а теперь сам в их компанию попал.
Подбегаю к железной двери, бью в нее кулаками, ногами.
— Ты чего шухеришь, клоп?
Одноглазый пахан хватает меня за шиворот, бросает на середину камеры, давит мои едва сросшиеся ребра ногой, затянутой в хромовый сапог:
— Пикни еще раз — и взлетишь на тот свет.
Я смотрю на сияющее тонкокожее голенище, и мне хочется впиться в него зубами, разорвать в клочья.
— Слышишь, чего я сказал? — спрашивает пахан и жмет подошвой сапога на ребра так, что они хрустят.
Я с ожесточением впиваюсь в черную кожу зубами.
Пахан дико кричит, скачет на одной ноге. Арестанты просыпаются. Подняв лохматые головы, ошалело сонными глазами смотрят на меня, на старосту. Поняв, что вспыхнула драка, радостно оживляются.
В руках одноглазого сверкает лезвие ножа. Прихрамывая, он надвигается на меня, шипит:
— Пощекочу паразита!
Какой-то верзила в халате и тюбетейке соскакивает с нар, хватает пахана за руку, выбивает нож, наступает на него босой ногой, властно ухмыляется.
— Жук, ты обознался… Это не какой-нибудь пацан, а мой корыш.
У верзилы белое пухлое лицо, маленькие злые глазки и глубокий шрам на щеке. Ахметка!..
Корыш я, опять корыш…
Пахан виновато, заискивающе смотрит на Ахметку.
— Корыш?.. Ну тогда совсем другое дело. Свой, значит. Извиняюсь, пардон прошу.
Пахан наклоняется ко мне, хочет поднять с пола, но Ахметка отстраняет его, подает мне руку.
— Вставай!
Жмурюсь. Молчу.
— Вставай!
— Не встану.
Сильные руки подхватывают меня с пола, несут, кладут на мягкие нары. Раскрываю глаза — Ахметка: его желтые редкие зубы, его широкая с жиденьким пушком губа!.. Он ложится рядом со мной, укутывает чем-то, прижимает рот к моему уху, шепчет:
— Не хорохорься. Одной веревочкой мы теперь с тобой связаны. Слышишь?
Так когда-то и Крылатый меня приковал к себе… Но Теперь-то я сумею расковаться. Только бы на волю выбраться.
— Слышишь? — допытывается Ахметка.
— Не хочу корышей… На паровоз пойду.
Ахметка усмехнулся.
— Ну и дурак! Тебя раньше к стенке поставят… Скажу на суде, что вместе с тобой ограбили торговца каракулем, в четыре руки мокрое дельце сотворили на Регистане. Понял? Выбирай: или мой корыш, или… Подожду ответа до утра. Спи!
Проснулся я корышей Ахметки. Приковал все-таки… Раскуюсь! Только бы из тюрьмы выбраться…
Осенью, когда нас перевозили из Старой Бухары в Ташкент, чтобы там судить, мы с Ахметкой сбежали. С тех пор орудуем вместе.
…Не раз я пытался сбежать и от Ахметки. Но всегда найдет, догонит, верзила! Изобьет и опять заставит на себя работать. Сколько червонцев я раздобыл для него! Мне бы их! Поколесил бы я по стране, разыскал бы свой бронепоезд, Гарбуза…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Зимней ночью на глухом полустанке остановился маньчжурский экспресс. Набрав воды, паровоз загудел и рванулся дальше.
В подвагонной темноте мы с Ахметкой подождали, пока тронулся поезд, и потом ловкие и быстрые, вскарабкались по железной лестнице на крышу международного, чтобы незваными гостями войти в тихое купе, где спали беспечные иностранцы.
Целую ночь мы ждали экспресса на заброшенном полустанке. Прибыли сюда с вечера, на товарняке. Ахметка никогда не делает два налета на одной и той же дороге. После удачной работы исчезает и появляется в другом конце страны. Последний раз мы с ним гостили в тифлисском поезде, а сейчас летим на спине маньчжурского экспресса.
Падает снег. Овальная крыша вагона окована изморозью, похожа на ледяную горку. Сквозь обувь чувствую лед. На мне ночной полосатый костюм, пижама, а в руках лохматое полотенце. Это маскарад для проводника.
Сейчас я должен начать свое дело. Знобит. Стучу зубами, и кажется, будто точу их. Мне не страшно, нет, я не боюсь. Просто холодно.
Решительно спускаюсь на площадку, соединяющую международный и багажный вагоны. Подбираю ключи и тенью проскальзываю в уборную.
Стряхнул снег с полотенца, обогрелся, унял дрожь, глянул в зеркало и шагнул в коридор. Никого. Отсчитываю два купе, коротко прислушиваюсь у третьего. Слышу храп. Щелкаю ключом и мягко приоткрываю дверь, вглядываюсь в сиреневые сумерки. Жду, что сейчас поднимется какая-нибудь голова, и мне придется объяснять, что я заблудился. Ночной костюм и полотенце отведут от меня подозрения. Но постели не скрипнули.
Обыскать карманы снятой одежды пассажиров, достать с полки наиболее солидный чемодан — дело пустяковое. Прежним путем я возвращаюсь на площадку, где меня ждет Ахметка. Бросаем чемодан в сугроб и расстаемся с поездом.
В лесу открыли кожаный чемодан. В нем куча красивых рубашек, резиновая грелка, лохматое полотенце, комплект журналов и коробка шоколадных бомбочек.
Снег густым ливнем падает на землю, ветер вырывает журнальные страницы, а мы сидим над открытым чемоданом, тихие и настороженные. Украдкой смотрю на Ахметку. Кудрявые нечесаные его волосы развевает ветер, веки-крылышки пахан опустил на глубокие глазницы и губы не то спрятал, не то отгрыз вовсе.
Чего-то ждет.
Перегнулся в мою сторону. Не открывая глаз, спросил тихо:
— Больше ничего нет, Хайло?
В моих карманах две пары часов, тяжелый портсигар и толстый бумажник, набитый червонцами. Но я преспокойно мотаю головой.
— А в барахле ты ничего не нашел?
— Ничего.
Прыгнул Ахметка, в мое горло когти впустил, в глаза брызгал слюной и шипел:
— Ты, стерва дохлая, заначивать хочешь? Разбогатеть?
Освободил неожиданно, протянул свою меховую ушанку и потребовал:
— Ложи долю.
Я вспомнил прежние свои дела с Ахметкой. Один раз фибровый чемодан с золотыми и серебряными подсвечниками «купили» в международном. А мне только и досталось, что невылазно грелся в малине, нюхал кокаин да пирожные ел, а всем добром воспользовался он. Я достал часы, блеснул ими и с раздражением сказал:
— Не дам, ищи себе другого корыша.
Ахметка бросился на меня. Он привык к быстроте. Двадцать лет она его кормила, из кичманов выручала, славу дала. Но я легче был. Я свободу добывал, а он только защищался. Я недели, месяцы готовился к сегодняшнему случаю, длинное «перо» из рук не выпускал, а он хотел век прожить на мой счет.
Хотел Ахметка взять блатной хитростью. Неожиданно присел, выбросил руки к моим ногам, дернул к себе. Я должен был свалиться затылком на пенек, а Ахметка сел бы потом верхом на меня и сделал, что ему вздумается.
Падая, я все-таки не выпустил нож из рук, полоснул Ахметку.
Валюсь в снег. Что-то тяжелое ударяет меня по голове, оглушает. Глаза набиты черной мошкарой. Я плохо вижу Ахметку. Он стонет где-то рядом. Приглядываюсь. На снегу, в двух шагах от меня, под елкой что-то темнеет. Человек или собака. Кажется, это он, Ахметка. Да, он. Живучий! Стонет, ругается, пытается подняться с четверенек. Нет, не может, не хватает сил. Падает на снег и ползет. Подгребает под себя снег подбородком, головой, по вершку отмеривает расстояние, разделяющее нас, и ползет, ползет… Подползает, Дышит на меня огнем, поднимает кривое, как змея, белое перо и ласкает мою грудь, ребра. Мне горячо и щекотно до смеха.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Открываю глаза. Тело мое лежит на кровати, в марлевых повязках, в простынях, длинное и тонкое, как высушенный бодыльник подсолнуха. Но я его не чувствую, наблюдаю за ним со стороны. Вижу белую и гладкую грудь, обнаженные руки с блестящей кожей.
Я внимательно ощупываю каждый свой мускул, знакомлюсь с ним. Прежнее тело вовсе не такое было. Грудь давно не закрывалась сорочкой. От снега, ветра, дождя, пыли, солнца на коже всегда темнели коричнево-лиловые пятна. Пальцы, запястья, ладони были в багровых рубцах, с черной кромкой, ноги до самого паха будто в серых чулках.