Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я внимательно ощупываю каждый свой мускул, знакомлюсь с ним. Прежнее тело вовсе не такое было. Грудь давно не закрывалась сорочкой. От снега, ветра, дождя, пыли, солнца на коже всегда темнели коричнево-лиловые пятна. Пальцы, запястья, ладони были в багровых рубцах, с черной кромкой, ноги до самого паха будто в серых чулках.
А сейчас лежу светлый и чистый.
Как вообще чисто в этой комнате! Справа широкое окно. За ним снежные сугробы.
Вышло яркое солнце. Падает неслышными волнами тюль, крахмально-ломкий, прозрачный. Посуда на столике у моего изголовья серебрится, на горячей булке огненный загар, а молоко дымится теплом.
Пол, стулья, белье пахнут распустившимися почками вербы.
С кожаного кресла поднимается человек. Он пересекает широкую комнату, сильным взмахом ноги сдвигает в сторону стоявший на дороге стул и протягивает мне руку.
— Здорово, парень! Проснулся? Вот и хорошо. Очень хорошо!
Почему хорошо, что я проснулся? Кому хорошо?
А человек настойчиво повторяет свои непонятные слова:
— Хорошо, говорю, что проснулся. Это твоя победа номер один.
Что за победа? Номер один… Значит, будет и номер два?.. Чудно!
В таких загадочных случаях я привык отмалчиваться, приглядываться, выгадывать время. Молчу. Жду. Присматриваюсь… Готовлюсь защищаться. С какой стороны будет нападение?
Лихорадочно силюсь вспомнить, что я натворил перед тем, как попал сюда.
Постепенно, шаг за шагом возвращаюсь назад, во вчерашнее. Ахметка… международный вагон, окутанный сиреневыми сумерками… Кровавая драка на снегу, под черной елкой…
Наверное, Ахметка все-таки выжил, собака, накапал на меня, и теперь мне одному надо расплачиваться за все наши делишки.
Вот и разыскал бронепоезд!
Молчу.
Человек тоже, видно, не дурак, не спешит показать свое нутро. Спрашивает:
— Где болит у тебя, парень?
Что он, доктор? Не похож.
Нигде ничего не болит у меня, легкость во всем теле, хочется жрать, пить, но я на всякий случай говорю тоненьким жалобным голоском:
— Больно голову поднимать. И ноги… Везде больно.
— А тут? — Человек прикладывает руку к моей груди, и на губах его усмешка. — Тут как… темная ночь или…
На что он намекает? Понятно! На Ахметку, на ночной экспресс.
Я делаю вид, что ничего не понимаю, говорю;
— И в грудях хрипит. Воды!
Он наливает из графина воды в стакан.
Какая она прозрачная! Я выпиваю. Жмурюсь. Молчу.
Человек не уходит. И не собирается, кажется. Садится ко мне на кровать, берет мою руку. Я открываю глаза, настороженно жду.
На человеке кожаная куртка, такая пахучая, сияющая, будто она в солнечной пене выкупана.
Он держит мою руку в своей, смотрит на меня, молчит, думает о чем-то. Губы у него тонкие, крепко сжаты. По обе стороны рта глубоко прорезаны ложбинки. Нос твердый, как птичий клюв. Кожа на острых скулах барабанно натянута, вот-вот лопнет. Усы подстрижены, а брови лохматые, густые. Лоб огромный, крутой, без единой морщинки, весь в солнечных зайчиках, как зеркало. Такой лоб был у Гарбуза. Голова тяжелая, круглая, гордо вскинута. G боков и на затылке она выстрижена, а спереди чернеет ежастой шкурой.
Смотрю на него и никак не пойму, сердит он или ласков, враг мне или друг, с добром пришел или с камнем за пазухой?
Загадочный человек спрашивает:
— Сколько лет тебе, парень?
Я приблизительно знаю, сколько мне лет, за точность не ручаюсь, но ошибусь не больше чем на год. Однако я не считаю нужным говорить правду. Отвечаю:
— Давнешний я.
У ежастого человека губы собираются в куриную гузку, лохматые брови летят на лоб, по всему лицу, такому сердитому минуту назад, рассыпаются, брызжут во все стороны веселые смешные морщинки. Не выдержав, он прыскает смехом. Смеется так, что уши наливаются кровью. Смеется неудержимо, будто марафета нанюхался больше чем надо. Чудак, чего он хохочет?
— Как ты сказал, парень? Ну-ка, повтори!
Я молчу, хмурюсь, а он хохочет.
— Давнейший?.. Здорово! В этом, брат, вся твоя суть. Да!
Какая суть? Неужели я проговорился?..
Неожиданно веселые морщинки разом исчезают с лица загадочного человека. Глаза сердито, пытливо светятся под лохматыми дремучими бровями. Губы шевелятся строго, каменно:
— Ну, раз ты давнешний, значит, не знаешь всех сегодняшних свежих новостей. Не знаешь, да?
Молчу, выжидаю. Ох, и хитрюга же он, мой следователь! Широкие петли разбрасывает вокруг. Одну за другой, хочет захлестнуть. Дудки, не выйдет!
— Знаешь ты, парень, что на нашей земле уже не давнешние порядки?
Молчу.
— Слыхал ты, что мы всем ворюгам-банкирам, капиталистам-заводчикам, помещикам, дворянам и князьям дали по шее и вытолкали под зад коленкой?
Молчу.
— Знаешь, парень, что красные победили на всех фронтах? Понимаешь, что это значит?.. Смерть давнешнему и жизнь новому, свежему! Смерть всем ворам, большим и малым, ворам по наследству, по призванию и безоговорочная амнистия ворам поневоле…
Человек встает, поправляет на мне одеяло, проводит ладонью по моей стриженой голове.
— Как звать тебя?
Раньше я бы соврал, — так, на всякий случай, — назвался бы Ванькой или Мишкой. Сейчас отвечаю не задумываясь:
— Санька.
— Санька, Саша, Александр! — человек сияет еще ярче, глазам моим больно смотреть на него. — Знаешь, что в имени твоем? Победа! Александр — по-гречески Победитель!
Чувствую, как горячая краска смущения и стыда заливает мне щеки. Хорош победитель!.. Кого я побеждал? Ахметку. Вор вора победил.
— Значит, Санька!.. Так тебе и быть Санькой. Так и обнародуем. Постой, а фамилия? Ну, говори!
Молчу.
— Не помнишь свою фамилию? Неужели забыл? Как тебя в школе величали?
— Я в школе не учился.
— Вот как!.. Ты, брат, извини, нечаянно спросил, по привычке. Я учитель.
Я тороплюсь сказать:
— Голота моя фамилия.
— Голота?.. Значит, хохол, потомок славных запорожцев. Голота!
Отвык я от своего имени. А от фамилии и подавно. В бухарской тюрьме меня звали Обрезом. Еще раньше Святым. Потом, когда мы с Ахметкой колесили по стране, меня величали то Домовым, то Жалом, то Хайлом. Никто даже не знал, что у меня есть имя — Санька и фамилия — Голота. Я и сам, по правде говоря, стал забывать их. Думал, что так на всю жизнь и останусь Хайлом.
— А меня, Саня, зови Антоном Федоровичем или, как все, Антонычем. Вот и познакомились! Ну, лежи отдыхай, набирайся сил и скорее на ноги становись. Вся коммуна заждалась тебя.
Коммуна?.. Заждалась?.. Неправда! Если и ждет, то не меня, кого-то другого. А меня… Есть на земле места, где всегда днем и ночью, примут таких, как я, — тюрьма, кичман, сарай для тифозных больных, барак для умирающих от голода, воровская малина, могильная яма…
Нет, что-то тут не ладно. Я ослышался, наверное… Но Антоныч говорит:
— Сегодня же на поднятии флага объявим всей коммуне, что ты пошел на поправку.
Коммуна?.. Так вот куда я попал! Да разве мне здесь место? Коммуна — это где Ленин, революционеры, где люди говорят только правду, ненавидят брехунов.
Коммуна!.. Мне вдруг становится страшно. Понимаю, что Антоныч, выкупанный в солнце, просторная комната, занавески, солнце, снег, небо — ошиблись. Они не знают, кто я. Чистота и свежесть не для меня приготовлены. Ошибка, ошибка!
И я кричу Антонычу прямо в лицо:
— Я жулик… вор… блатной!
Странное дело! Антоныч не испугался. Не отшатнулся от меня. Стоит рядом, у моего изголовья, с такими же добрыми глазами, и его тонкие сердитые губы морщатся в улыбке. Кивает головой.
— Знаем, все знаем! Ты не один такой под нашей коммунарской крышей. Всякий народ здесь собрался. Домушники, скокари, фармазонщики, форточники, банщики, даже пара медвежатников — и все, все, как один, бывшие. Бывшие!.. — смачно, будто съел что-то очень вкусное, повторяет Антоныч и улыбается во весь рот. — Теперь они — плотники, слесари, огородники, токари, механики, лесорубы. А в будущем… — Антоныч умолк, отвернулся к окну, к снежным сугробам, к черному лесу, к солнцу, щурится, будто разглядывает что-то далекое-далекое, — в будущем они — инженеры, педагоги, библиотекари, писатели, музыканты…
Помолчал, глядя на меня.
— Это они притащили тебя в коммуну и выходили. Ну, так договорились? Прощайся, Саня, побыстрее с постелью. Оденем тебя в козий мех, нацепим на ноги лыжи и отправим с коммунарами край наш осматривать, принимать хозяйство. Знаешь, какой тут лес, какая тайга!..
Близко-близко вижу обожженные ветром скулы Антоныча. На левой в шелковую кожу впился тонкохвостый головастый червячок. Тяну руку, хочу стащить, но он залез глубоко под кожу — не дается моим ногтям, Антоныч смеется:
— Что, не поймал! Это, когда на заводе Гужона в Москве работал… Горячая стружка ранила. Пятнадцать лет не линяет.