Архипелаг - Моник Рофи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гэвин бросает гупера на палубу, окровавленное рыбье тело изгибается, трепещет, бьется о шкафчики и сиденья. Фиби льет ром на жабры, чтобы утопить рыбу в алкоголе, а Гэвин машинально кладет руку на грудь, проверяя, бьется ли его собственное сердце.
Оушен надвигает панамку низко на глаза, отворачивается, колени у нее дрожат.
— Нет, папа, не надо… — шепчет она. — Брось рыбу за борт. Отпусти ее обратно в море.
Рыба все еще брыкается, плещется, но она не в силах перепрыгнуть через борт, чтобы вернуться в родную стихию. Ее пасть перекошена гримасой боли. Тяжелую, медленную смерть они выбрали этому благородному существу — груперу придется мучиться на солнце не меньше получаса. Оушен с ногами забралась на одну из скамеек, глаза ее устремлены на кровавый рыбий плавник, на лице отвращение. Ему хочется спрятать изувеченное рыбье тело от ее глаз. Боже, прости меня! Прости меня, рыба.
А вот на Фиби вид умирающего групера никак не действует. Она явно не вегетарианка, рада богатой добычи, льет и льет за жабры янтарный ром. Так, под воздействием рома и воздуха, на палящем солнце, на полу кокпита групер испускает последний вздох, а они стоят над ним и смотрят, только Оушен теперь заткнула панамой уши, как будто не может слышать рыбьих стонов.
«О моя русалка, за что!» — стонет рыба в полной тишине.
— Папа, и что мы будем с ней делать? — с тревогой спрашивает Оушен.
— Как что? Съедим на ужин.
* * *
Вечером они бросают якорь недалеко от одного из обитаемых островов и спускают на воду шлюпку. Фиби показывает групера местным жителям, спрашивает, где можно его приготовить.
Для жаровни они собирают большие камни. Роют в песке яму, заполняют опавшими листьями кокосовых пальм, притаскивают для растопки сухие ветки, выброшенные морем коряги. Когда огонь спадает, а камни все еще горячи, они заворачивают приправленные чесноком и оливковым маслом куски рыбы в фольгу и укладывают их среди камней, затем забрасывают сверху оставшимися листьями и оставляют томиться.
На берегу стоят наполовину вытащенные из воды каноэ, выдолбленные из цельных стволов, между ними носятся дети и куры. Две лачуги построены у самой воды, остальные — немного поодаль, да и весь остров размером не больше футбольного поля. К Сюзи подбегает молодой белый пес, явно заигрывает с ней. Вместе собаки мчатся к кромке воды, играют в прибое, то прыгая в морскую пену, то отскакивая назад.
Один из рыбаков подходит и присаживается рядом с ними. Из одежды на нем только старые джинсы. Оушен бочком приближается к нему, широко раскрыв глаза, рассматривает узоры татуировки на его щеках. Девочка так увлечена, что Гэвин боится, как бы она не решила ощупать татуированные щеки пальчиками.
— Откуда у вас эта собачка? — спрашивает она на своем напевном тринидадском говоре.
Индеец Гуна ее не понимает. Фиби переводит вопрос на испанский.
— Аааа, оттуда. — Мужчина наклоняется к Оушен и показывает рукой в сторону моря.
— Из воды, что ли? — недоверчиво уточняет девочка.
Рыбак кивает.
— Лодка, — говорит он. — Лодка ехал. Большой. Мужчина бросать пес.
Оушен, не мигая, смотрит на него, как будто он сморозил откровенную глупость.
— Неужели песика выбросили с яхты? — Гэвин невольно морщится, переглядывается с Фиби.
Та кивает, переспрашивает у рыбака. Мужчина делает руками жесты, как будто гребет, жестами показывает, как человек выбросает собаку за борт. Объясняет по-испански, что сразу же поплыл спасать животное.
— Теперь это наш собака. Хороший собака.
— Вы подумайте только! — возмущается Гэвин. — И что это был за человек?
— Гринго, — говорит индеец.
* * *
Гэвин выносит спальный мешок на нос яхты, сегодня он будет спать под открытым небом. Устилает пол подушками, доверху застегивает флиску, закутывается в пуховой спальник. Смотрит на звезды, вспоминает жену и мысленно говорит ей: «Прости меня, милая, я очень хотел бы всё исправить». Но сразу накатывают воспоминания: а как он может всё исправить?
После наводнения Клэр прожила в съемной квартире всего пару месяцев. Она и не собиралась возвращаться домой, это даже не обсуждалось. Он не принуждал ее. И с тещей спорить не стал, ведь мать знает свою дочь лучше других, правда? Он сам разрешил Клэр пожить у матери, потому что видел, что от жены осталась лишь оболочка, понимал, что не справится в одиночку и с разрушенным домом, и с работой, и с заботой об Оушен, и с той тенью, что осталась от его Клэр. Он даже боялся заразиться от нее депрессией, боялся, что уже подцепил эту заразу.
В семье Клэр многие страдали депрессией, в его — никто и никогда. Но болезни вообще заразны, и ему не улыбалось превратиться в копию жены. И поэтому, когда Джеки сказала: «Пусть девочка поживет дома», он не возражал. Он не боролся за нее, не желал слышать ее молчание, видеть ее отчужденность. Они не имели права погубить Оушен под гнетом своих депрессий, не должны были думать только о себе. Поэтому он и позволил Клэр исчезнуть из их с дочерью жизней. Думал, ненадолго.
Его глаза наливаются слезами, он обнимает себя за плечи, понимая, что никогда не излечится от горя и не забудет мутную волну, как бы далеко ни заплыл. И, как в темную могилу, погружается в тяжелый, глубокий сон: лежит, сложив руки на груди, подобно фараону, готовый к переходу в загробный мир. Сон пронизывает его тело, выравнивает складки и морщины, наполняет силой земли, лечит. Сон, милый, теплый, нежный сон…
Спит и он, и море вокруг, и когда посреди ночи его будит легкий дождик, моросящий прямо на лицо, он не может пошевелиться. Соленый воздух ложится на щеки, дождь медленно стихает, превращаясь в туман, а в далеком небе подмигивают и тают кристаллы иных галактик.
Гэвин с трудом приоткрывает тяжелые веки, устремляет вверх сонный взгляд. Удивительно, сколько всего происходит в мире в то время, как он лежит тут, не в силах пошевелиться. И черное небо над ним живет, дышит, каждая звездочка мигает с особым, только ей свойственным смыслом. Мир вообще никогда не выключается, он вечно, бесконечно вращается, рождается и умирает, исполненный беспощадного, непостижимого разума, искрящийся животворной статикой.
В следующий