Все проплывающие - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Клавдия Лейбовна, если будут спрашивать, я скоро вернусь…
– Ну да. – Она вылущила из мятой пачки папиросу, звучно продула мундштук. – У тебя разболелась голова, и ты решил прогуляться на кладбище…
– Сколько раз я просил не курить в больнице, Клава! – прорычал Шеберстов и с силой захлопнул за собой вечно дребезжавшую дверь с узкими витражами.
Сунув руки поглубже в карманы, он неторопливо зашагал по тротуару, жадно вдыхая влажный воздух. Голова и впрямь разболелась.
Впереди плелась лошадь, однообразно покачивалась на сиденье Анна, брякал в телеге – далеко слышно – гроб, трещала по мелкой гладкой брусчатке тележка Ильи.
Так не должно быть, сердито подумал Шеберстов.
На повороте в Липовую его догнала жена, маленькая сухонькая женщина с личиком, казавшимся свежевыбритым. Не сбавляя шагу, Шеберстов выставил вбок правый локоть, жена взяла его под руку.
– Голова что-то разболелась. Наверное, опять давление. – Она глубоко вздохнула. – На воздухе легче…
Увидев спешившего по другой стороне улицы участкового Лешу Леонтьева, доктор усмехнулся:
– Сегодня головная боль вроде эпидемии.
И больше до самого кладбища не проронил ни слова.
Похоронная процессия миновала Цыганский квартал, центральную площадь с пустым постаментом, на котором когда-то стоял памятник Генералиссимусу. С кудлатых мокрых каштанов бесшумно снялась стая ворон, заоравших только в вышине, над крышами, и галдящей рваной тучей помчавшихся за реку. Свернули к мосту.
– Ты только глянь – сколько… – прошептала жена, но доктор Шеберстов промолчал, хотя, конечно, давно заметил, как прибывала толпа вроде бы прогуливающихся – парами, тройками – людей, двигавшихся в одном направлении, но даже после Гаража, когда до кладбища оставалось всего ничего, так и не собравшихся в правильную похоронную процессию.
Перед подъемом на Седьмой холм Анна придержала лошадь, и Илья, шлепая толкушками по лужам, догнал телегу. Длинной палкой с железным крюком зацепился за задний борт. Жена несильно хлестнула вожжами по мокрому лошадиному крупу.
Люди остановились у ворот.
– Сколько ж это копать им, – пробормотал Леша Леонтьев. – Часа два. А?
Шеберстов искоса глянул на участкового, шмыгнул носом.
– Выкопали им, – наконец нехотя проговорил он. – Осталось закидать.
Леонтьев с любопытством посмотрел на доктора, но все же не стал спрашивать, кто копал и кто за это платил.
С вершины холма, из-за часто посаженных жидких березок, донесся стук молотка – уверенный, четкий.
– Это Илья, – сказал дед Муханов, не вынимая изо рта сигареты, набитой грузинским чаем высшего сорта. – Уже пять.
– Чего – пять? – не понял Шеберстов.
– Гвоздей, – пояснил Леонтьев. – Шесть.
Он курил, пряча папиросу в кулаке и поглядывая из-под козырька форменной фуражки на молчаливую толпу у ворот и вдоль ограды.
– А кому их дом останется? – громко спросила Буяниха.
Никто не откликнулся. Все молча наблюдали за показавшимися на склоне холма Анной и Ильей. Лошадь ступала медленно и тяжело, оставляя в мокром песке глубокие следы. Илья катился по травянистой обочине, притормаживая палкой с крюком.
Люди расступались, освобождая дорогу, соскальзывая в траву. Анна сидела неподвижно. Ее капюшон понизу был оторочен серебряной дрожащей бахромой дождевых капель. Илья вдруг потерял равновесие, коляска накренилась, он едва успел упереться палкой в землю, жилы на шее вздулись, но Лешу Леонтьева, бросившегося было на помощь, отогнал рыком:
– Уйди! Сам!
Напрягся, выровнял тележку, ухватился левой рукой за тележный борт и, черпнув передком тележки песок, выбрался на твердое место.
– Илья! – крикнула Буяниха. – Попрощаться не хочешь?
– Простите! – тотчас отозвался Духонин, не оборачиваясь и цепляясь крюком за задний борт. – Пошла! Пошла!
– Илья! – рявкнул доктор Шеберстов. – Илья же, черт!
Буяниха быстро пошла за удалявшейся телегой, увязая в сыром песке, за нею вдруг бросился дед Муханов, побежал, нелепо выворачивая ноги в кирзачах, Леша Леонтьев, за ними остальные, мужчины и женщины.
Илья что-то крикнул – Анна натянула вожжи. Духонин резко обернулся и закричал что-то невразумительное, потрясая палкой, заорал – то ли жалобно, то ли злобно, надрывно, по-звериному, страшно оскалившись и мотая головой, – и люди остановились в нескольких шагах от него, тяжело дыша, сглатывая и шмыгая носами. Слышалось только их хриплое, вразнобой, дыхание да чьи-то – бабьи – полузадушенные всхлипывания…
– Ну! Ну! Пошла! – неожиданно высоким голосом пропела Анна, вскидывая вожжи. – Пошла!
Люди не трогались с места, пока Илья и Анна не скрылись за поворотом липовой аллеи.
– Так не прощаются. – Буяниха покачала головой, поправляя черный платок. – Прости их, Господи.
Доктор Шеберстов кивнул.
– А чего тут прощаться? Так уходят. Насовсем.
Через два дня Духонины уехали. Куда глаза глядят, как сказала Анна. Скорее вперед, чем в будущее, как подумал доктор Шеберстов.
Леша Леонтьев очнулся:
– Вот, значит, и все. Я тебя выслушал…
– Я тебе правду сказал, Леша.
– От правды у людей понос. Нет, в самом деле, ну что мне от твоей правды? Ровно столько же, сколько Илье Духонину. Тебе же, как я понимаю, с этим не живется. Однако не думаю я, что после этого тебе станет легче. Хотя… почему бы и не рассказать? Можно. А можно и умолчать.
– Можно, но нельзя.
Выпили на посошок.
Леша ушел.
Доктор Шеберстов тяжело поднялся к себе. В комнате было жарко – Маша все же истопила печи. Он открыл печную дверцу – угли в топке еще тлели. Бросил в топку березовое полено. Белая кора тихонько затрещала, занялась с краев голубым пламенем. Прислушался: тихо.
Взял с подоконника стопку бумаги, карандаш и ножницы, разложил все это перед открытой печной дверцей, налил в алюминиевую кружку водки до краев и выпил. Ежегодный ритуал.
Огонь в печи загудел. Он подбросил дров и взялся за карандаш. Вывел имя Ильи Духонина. Ниже – имя Наденьки Духониной. Следом – Игоря Монзуля. Мишу Волкобоева. Костю Навроцкого, вечная ему память. Симу Кавалерова, всем кавалерам кавалера, хоть и безрукого-безногого. Андрейку Илюхина, молчаливого седого гиганта, место у двери. Нытика Левку Бреля, Героя Советского Союза. Задумчиво посмотрел на огонь, перевел взгляд на листок бумаги… Места хватит и для него. То есть – еще для одного имени.
Держа в левой руке перед собой исписанный лист, принялся вырезать из него ножницами человеческие фигурки – какие уж выйдут, не до красоты. Фигурки с именами и огрызками имен одну за другой бросал в топку, где они мгновенно обращались в прах. Как люди. Поднятые тягой, лепестки пепла вылетали в дымоход, бились в его черных теснинах и наконец с дымом выплывали в бездну октябрьской ночи. Все, что осталось от людей, от их душ, – слова на бумаге, сгорающие вместе с бумагой. Бьющиеся в ущелье дымохода немые души, развеивающиеся в бескрайней пустыне ночи…
Месть
Это вечером было, перед самым закатом. Мы с матерью в комнате сидели, что-то делали, а он во дворе дрова колол. Потом мать в кухню ушла, а я так и сидел в комнате. Он все тюкал и тюкал топором, хотя мать два раза покричала его ужинать.
Он мне не родной, этот Стасис, а второй. Первый, родной, помер где-то на войне. Стасис сперва в банде был, но потом ушел тайно и стал с моей матерью жить.
Вот солнце почти закатилось. Мать опять зовет ужинать, сердится. Он пробурчал что-то из сумерек, а что – не разобрать. Вдруг вижу: он бежит с топором через двор, а от ворот эти стрелять стали. Он упал, немножко прополз – и все, лежит.
Мать в кухне кричит, заходится. А я от страха замер, вылупился в окно и замер. Эти, если б увидели, посмеялись бы. Да некогда им было, убежали сразу.
Минут через пять я во двор спустился. Мать на крыльце плачет, боится вниз идти. Соседи стали собираться. Участковый приехал. Стал он мать успокаивать. Да разве умеет мужик утешить? Мать слушала, слушала, потом плюнула ему на сапог, заругалась и ушла.
Похоронили Стасиса, сами дальше живем. Мать совсем сердитая стала, с соседями переругалась. Мне под горячую руку попадаться неохота, вот я и перестал ночевать дома, на сеновал перебрался.
Однажды поздно вечером влезла она ко мне на сеновал.
– Ну-ка, – говорит, – вылезай, со мной пойдешь.
– Куда, мам? – спрашиваю.
– Увидишь, – говорит. – Ну-ка, быстренько.
Вижу – сердиться начинает. Ладно, думаю, никуда не денешься. Слез. Она ружье охотничье берет (от родного отца осталось), кивает мне: пошли, мол. В случае чего бежать от нее собрался, но пока слова поперек не говорю. Пошли. Через парк к железной дороге спустились, потом к холмам двинули, а оттуда – к лесу… Ну и охота, думаю, ночью-то.