Все проплывающие - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже темно, страшно – я же малый был. А она все идет и идет. Трава в росе, мы промокли совсем. Я похныкивать стал: куда, мол, тащимся на ночь глядя? Устал. Она молчит. И я замолчал: хоть и устал, а что сделаешь?
Шли и шли по лесу, пока не вышли к дому, где тогда одноногий лесник жил. В доме тихо, окна темные, а из-за дома – свет, слабенький такой, как от маленького костерчика. Мне жутко, я говорю:
– Мам, пойдем отсюда, а?
– Тихо, – она мне, – тихо, сынок, тихонько.
Тоже испугалась. Но пошла на свет, и я за ней. Там, за домом, навесик дощатый был, под ним за деревянным столом мужик сидит, что-то делает. Керосинка горит впологня. Нас он не заметил сперва. Мать пошевелилась.
– Здорово, – говорит, – дяденька.
Тот вскочил вдруг. Мать ружьем его пугает.
– А ну-ка, – говорит, – сволочь.
Мужик сел, на нас смотрит.
– Это не я, я только у ворот стоял. Чего надо-то? – говорит, а сам боится, глазами моргает.
– Я, – мать говорит, – посчитаться пришла.
– А пацан зачем? Уходи ты, малый.
– Пусть, – она говорит. – Так, говоришь, не ты? – спокойно так спрашивает.
– Не я. На что он мне сдался, Стасис твой? Это Юозас и те двое, дружки его, а не я. Уходи, а? Видишь, я ранет, в руку ранет. – И руку, в бинт замотанную, показывает.
– Иди сюда, сволочь, – мать злится.
Он бы, может, и не пошел, но у нее ружье.
– Не трогай меня, – тихо он говорит и к нам идет. – У меня трое любимых детей.
– Молись, – мать говорит.
– Я устал бояться бога, – он говорит, – не надо.
И закричал – дико, страшно.
Мать два раза выстрелила ему в лицо, ружье в траву бросила – и бежать. Бежали мы, бежали, пока к железной дороге не выбежали. Тут она легла на землю животом и поплакала.
Вернулись домой. Она в своей комнате легла, а я, как всегда, на сеновале. Там вообще хорошо спалось – как в раю: пахло яблоками, сеном и немножко коровой.
Весь следующий день матери не было дома. Под вечер пришла с бутылкой, села в кухне и самогонку пьет. Не умеет, кашляет, а все равно пьет. У деда Кольки купила, вредный такой старикашка по соседству жил.
– Какая я тебе мать! – вдруг кричит мне. – Сынуля, я же дрянь, дрянь!
И плакать.
Так и сидели в кухне втроем – я, она и кот. Я и не заметил, как заснул. Вдруг она трясет меня и трезво говорит:
– Иди-ка спать, иди-ка.
– А ты? – спрашиваю.
– Иди, – она опять. – Поздно. И мне пора.
Я и пошел на сеновал.
Не успел заснуть, слышу: крики во дворе, кто-то вопит благим матом, людей созывает. Я спросонья никак не разберу, кто и почему кричит, мне страшно. Выглянул потихоньку в окошко. Во дворе людей куча-мала, и главный у них – дед Колька.
Слез. Смотрю: на земле мать лежит с обрывком веревки на шее. Это ее дед Колька снял. Жалко ему самогонки, что ли, стало, решил бабе помочь выпить – не знаю, но заглянул вовремя: она только-только голову в петлю сунула да табуретку оттолкнула. Он веревку сразу перерезал, она и ахнуть не успела.
Водой ее отлили, привели в себя, поохали и разошлись кто куда. Я сидел, сидел возле нее, а она вдруг всхлипнула и застонала.
– Ох, человеки, – говорит, – ох, человеки.
Поднялась и к себе ушла.
– Дед, а дед? – спрашиваю. – Чего она так?
– Это ж не война, – дед говорит. – А если и война, то не та. Вы что – у лесника были?
– Ага, – говорю. – Так правильно она убила?
– Правильно, – дед Колька мне. – Кого?
– Почему же, – опять я, – она сама вот так, а?
– Ясно, почему, – дед говорит. – Жалеть русская баба навыкла, а вот мстить – не умеет. Литовца-то своего она жалела.
– Может, не надо было убивать? – спрашиваю.
Дед хмыкнул и домой пошел. Всегда он так. Делать было нечего, обратно спать надо. Утром захожу в кухню, а мать сидит на полу, в углу, и кота гладит, улыбается.
– Котик, котик, пушистый животик, – ласково так говорит. – Пушистый животик.
– Мам, мам! – закричал я.
А она все про котика и про котика.
Два дня я ходил вокруг нее, уговаривал – она ведь не ела ничего. Дед Колька несколько раз приходил погоревать о бедной душе. А она: котик да котик. Потом ее увезли, а я к деду Кольке насовсем перебрался. Он меня кормил и одевал, ведь я еще мал был.
Витька Фашист
Когда в низине, посередине которой на шлаковой насыпи был устроен стадион, бульдозерами и тракторными плугами принялись ровнять площадку под будущий сад, из земли вывернули толстенные пласты алюминиевых и медных монет – со свастиками, одноглавыми орлами, портретами солидных мужчин в касках с шишаком и без. Кто-то вспомнил, что, по рассказам живших здесь немцев, когда-то тут стоял банк, разбомбленный английскими самолетами, которые весной сорок пятого взлетали с Борнхольма. Возбужденные мальчишки, набив мелочью карманы, принесли на Семерку весть о несметных сокровищах, и сотни людей ринулись на луг, прихватив ведра, мешки и лопаты. И только дед Муханов, посасывая вечную сигарету, набитую вместо табака грузинским чаем высшего сорта, с презрительной миной наблюдал в подзорную трубу с крыши своего дома за людским муравейником, бурлившим вокруг беспомощно замерших бульдозеров и тракторов.
Одержимее всех, разумеется, работал Витька Фашист, бешено подгонявший Таньку Фашистку, четверых своих фашистят и тещу Говнилу. Все, как на подбор, маленькие, жилистые, желвакастые, они копали и перетряхивали землю со скоростью крота, спасающегося от лопаты садовода. Наполнив ведро, Витька вручал его жене или кому-нибудь из детей и, вскочив на набитый медью огромный мешочище, следил, чтоб ведро было донесено без потерь. «Люська! – визжал он. – А ну собери!» И старшая девочка, уже совершенно умученная, послушно опускалась на четвереньки, чтобы отыскать в траве рассыпавшиеся монетки. Стемнело, когда Фашист, взвалив жене на спину тяжеленный мешок, с рвущим душу хыканьем потащил на пару с тещей длинную цинковую ванну, в которой когда-то купали детей, а потом замачивали белье и готовили кормежку для свиней. Ванна была доверху, с горкой, насыпана денежками.
Они заняли пфеннигами половину подвала. Пока теща с женой кормили скотину, доили изревевшуюся корову и укладывали сомлевших детей, Витька стучал молотком в подвале, приделывая дополнительные щеколды и навешивая новый замок, ключ от которого уже заполночь спрятал под черепицей на крыше свинарника.
Утром он еле встал, хотя к тяжелой работе был привычен. Завтрак ему подала теща. Она сказала, что Таньке нездоровится.
– Чего? – хмуро поинтересовался Витька, машинально пережевывая яичницу с тощей колбасой. – Курей покорми, я вчера зерна привез…
– Чего-чего… – Теща тяжело вздохнула. – Сердце у нее. Я ж тебе сколько раз говорила…
– Говорила, – недовольно пробурчал Витька. – У всех сердце. Ладно, поехал я.
Вернувшись из рейса, он узнал, что Танька умерла. Он расстроился: не успели перед смертью даже словом перемолвиться. Теща рассказала, что весь день Танька лежала и лишь однажды пожаловалась на удушье. Когда ушли встречать корову с пастбища, она и скончалась. Одна.
На поминках Витька бдительно следил, чтобы у гостей было вдоволь водки и закуски: не хватало еще, чтоб в такой день его попрекнули жадностью. Довольно и того, что вся Семерка жалеет Таньку, которую муж заездил.
Уложив детей, Витька и Говнила допоздна мыли посуду. Убравшись, сели за стол в кухоньке – перекусить остатками поминального обеда и выпить на сон грядущий.
– Ну, помянем. – Витька поднял рюмку и внимательно посмотрел на тещу: крепкая, низенькая, с широкими нежирными ляжками и нахальным лягушечьим ртом, она выглядела моложе вечно усталой, тихо ноющей дочери. – Ты-то чего развздыхалась, как больная корова? Ешь, пока есть.
– Я не больная! – запротестовала теща. – Я тебе не она! А ей… что ж, пусть ей на небе хорошо будет…
– На небе… Ладно! Спать пора, пошли.
В спальне он не позволил ей выключить свет. Пока она, поеживаясь от смущения, торопливо раздевалась, он обошел ее кругом, потрогал холодными пальцами бока, наконец изрек:
– Теперь выключай.
На следующий день, не поднимая глаз от тарелки, он сообщил детям, что теперь у них вместо матери будет баба Катя.
– И что же – я теперь ее мамой должна звать? – так же не поднимая глаз от тарелки и от волнения сглатывая гласные, спросила Люся, старшая.
От удара в ухо она упала со стула.
– Всем ясно? – Витька обвел тяжелым взглядом замерших малышей и уставился на Люсю, неподвижно лежавшую у стены. – За тебя кто доедать будет? А ну к столу!
В детстве ему хотелось, чтоб его называли чекистом. У всех детдомовцев были прозвища, у него же – лишь фамилия: Курганов. Такая же была у начальника их детдома, однорукого фронтовика с лицом грубым и выразительным, как топор. Начальник никогда не улыбался, всегда и со всеми разговаривал, будто с трудом сдерживая ярость, и к воспитанникам обращался – «товарищ». Витька был товарищем Кургановым. Однажды за начальником пришли двое в одинаковых плащах. Лицо у Курганова дрожало, единственную руку он заложил за спину, но Витька видел: рука дрожала – от локтя до кончиков пальцев. «Чекисты, – шепотом объяснила фельдшерица Анна Павловна, которую взрослые между собою звали Мартовской Бабой: при виде мужчин она таяла, как снеговик весной. – Щит и меч революции. Мущины-ы…» Что такое «щит и меч революции» – Витька тогда не понял. Но ему тотчас захотелось стать чекистом. Или хотя бы получить прозвище – Чекист. Чтоб боялись, чтоб не смели обижать, чтоб не отнимали хлеб и маргарин. Когда ему исполнилось тринадцать, кастелянша тетя Ниночка подарила ему дерматиновую курточку, так похожую на кожаную, и тем же вечером он вывел на спине масляной краской – «чекист». Прозвали его, однако, Фашистом. Был он мал ростом, прожорлив и пучеглаз. Вечно он что-то жевал, неприятно впечатляя окружающих слишком живой игрой мускулов на лице и слишком широкой нижней челюстью. Он люто завидовал более казистым сверстникам, которым старшие девочки позволяли вечерами в детдомовском саду залезать под платье или за вырез кофты. Завидовал тем, кто не припрятывал хлеб на черный день, а съедал тотчас, за столом. Завидовал и тем, кто умел красно нафантазировать о своих родителях или о будущей, последетдомовской красивой жизни. Витька только ехидно щурился и цедил: «Брехуны», за что его не любили: все и без того знали, что рассказчик лжет, но все именно этого и хотели. Впрочем, избить его безнаказанно никому не удавалось. Он вцеплялся в противника мертвой хваткой и, хоть убей, не отставал, пока не добирался зубами до вражеского уха или пальцев. Но когда тетя Ниночка попросила его зарубить курицу, Витька рухнул в обморок с топориком в руках, – птица же с окровавленной измочаленной шеей бегала по двору, потом забилась под крыльцо, откуда ее вытащили и тотчас разорвали детдомовские псы Пат и Паташон.