КОГИз. Записки на полях эпохи - Олег Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты только что говорил – четверо.
– Ну, вас четверо: Карась, Чарли, ты, Высоцкий, и два места пока что – резерв. Так вот, тебя будут долбать сильнее всех. В голову не бери и не переживай. Я Ляпину сказал, что тебя везде и всегда Миша Шестериков продвигал. Игорь его хорошо знал и уважал.
– Царство ему Небесное.
– Чего?
– Я про Шестерикова говорю: Царствие ему Небесное. Когда про покойных упоминаешь, надо говорить – Царствие ему Небесное.
– Да-да! Царствие ему Небесное, – пробормотал Уваров и, повернувшись в сторону ближайшей елки, перекрестил почему-то рот. – Но главное: я тебя не за этим окликнул. В твоей комнате спит Федя Сухов. Он будет глаза закатывать, всем говорить, что у него рак и что приехал умирать на Родину. Так вот: он – живой классик, сейчас один из самых уважаемых, читаемых и печатаемых поэтов в стране. Наверное, входит в десятку, если выкинуть москвичей и нацменов. Он мужик с чудинкой, любит поиграть, иногда переигрывает, но очень хитрый и хваткий по-деревенски. Поэтому слушай его со скидкой. А к чему я тебе это говорю: иди в номер и попытайся с ним задружиться. Кого он первого узнает из писателей в городе, на того и опираться будет, тому и помогать будет. А пока что он у нас только Бориса Ефремовича знает да Семена Шуртакова: тот Сухова после войны к Константину Федину в кабинет привел.
3
Обсуждение рукописи стихов Леонида Курина длилось чуть меньше часа, и такого разноса он никак не ожидал. Он бывал на разных поэтических собраниях, дважды его подборки рассматривали на семинарах, но то, с чем он встретился, превзошло все его ожидания. Мало того, что всегда доброжелательный Борис Ефремович, вместо поиска мелких блох, назвал всю рукопись Леньки эпигонством и пастернаковщиной, приведя с десяток мест довольно четких заимствований, но почему-то из Мандельштама, – так еще московский гость Игорь Ляпин назвал его стихи периодом ученичества. Зачем-то припершийся с другого семинара Чарли тоже влез со своим: белый стих, которым написана Ленькина поэма «Аввакум», чужд русской поэзии.
Курин стоял на огромном крыльце дома отдыха, больше напоминающем пионерлагерную танцплощадку, курил и естественным образом приходил к выводу, что лучше всего сейчас было бы взять бутылочку портвейна и сидеть рядом с ребятами-художниками, пока они работают на пленере, посасывая и закусывая терпкими еловыми иголками. Надсадно заскрипела тяжелая входная дверь, и к Леониду подошел Игорь Ляпин, открывая на ходу пачку «Столичных».
– Старика вашего Ефремыча уважили – ему разрешили на месте курить, а меня выгнали. Ну да так оно и правильно: на одной ноге прыгать на улицу курить – в жизни не накуришься! Что стоишь: злишься на всех или просто переживаешь? Больше ведь тут у вас и критиковать-то некого, кроме тебя: Карасев – гладкий, как валун, а на остальных даже смотреть стыдно. Во втором семинаре вроде бы поплотнее ребята: Чарли этот ваш, Высоцкий, Горев. Ты расстраиваешься, что ли? Тогда представь уровень, с которым тебя пытаются сравнивать: Пастернак, не меньше! Понял? Только не возомни! – Ляпин щелчком отбросил окурок и ткнул Курина в бок. – Пошли, работать надо. Твое мнение о чужих стихах нам тоже важно послушать.
Леонид не вернулся на дальнейшие обсуждения, какое-то тяжелое чувство зародилось и крепло у него внутри: не обида, не зависть, но что-то такое же противное и труднорастворимое. Он пошел к себе в номер, или в каюту, даже не поймешь, как лучше сказать, улегся, не снимая ботинок, на кровать и остался лежать, глядя малодумно в потолок – так легче всего было разжевать и проглотить разгромное обсуждение.
Сосед по койке проснулся, заворочался, и из-под вытертого до газетной толщины одеяла показались седые растрепанные волосенки и узкое лицо с мутными глазами. Но, на удивление, почти моментально в этих глазах появилось сияние, потом искры, и уже через минуту они горели огнем. Старик уселся, свесив на пол худые ноги, обтянутые тренировочным костюмом и носками. С интересом посмотрел на Леньку:
– Тебя как зовут?
– Леонид.
– Поэт?
– Поэт.
– Куришь?
– Курю.
– Ну, тогда давай покурим. Меня можешь Федей звать или Федором Григорьевичем. Я – Сухов.
– Федор Григорьевич, а давайте я форточку открою.
– Ну открой. Только – ненадолго. А то в последнее время я даже форточек стал бояться.
Они закурили: Ленька свою «Приму», Сухов – свой «Беломор».
– Ты чего не на семинаре?
– А я уже отстрелялся, меня обсудили.
– Разобрали по косточкам?
– Да-а!..
– Да так, что не хочется даже возвращаться на семинар?
– Не хочется.
– Ну, а чего тебя ругали-то, сам-то хоть понял?
– Говорили, что белый стих в современной русской поэзии не звучит. Что белый стих – это вообще не русская поэзия.
– А ты что – белым стихом пишешь?
– Да нет! У меня только одна поэма белым стихом, про Аввакума.
– Про Аввакума? Это интересно! У меня тоже есть поэма про Аввакума. Я долго этим вопросом занимался. Жизнь Аввакума – это очень интересно. А почитай мне.
Ленька сначала вроде как засмущался, но тут до него дошло, что с ним на равных разговаривает один из столпов современной русской поэзии, и он, Ленька, сопричастен сейчас этой великой поэзии. Он начал читать.
Особенно весной перед рассветом,Услышав крик летящих лебедей,Я вспоминаю Пустозерск и пустошь,Я вспоминаю старую легенду…
Стихотворение было довольно большое, но на поэму явно не хватало.
– Интересно. Но стихотворение явно вторично. А где ты вычитал или от кого слышал такой вариант легенды о гибели протопопа?
– А у меня есть в Москве друг, или приятель, или просто знакомый поэт – Николай Шатров. Он нигде не печатается, но его хорошо знают в особых подпольных кругах, он выступает на квартирниках, дружит с Мессерером, Василием Шукшиным. Живет он на Красной Пресне почти на чердаке. Так вот на самом чердаке у него что-то вроде фонда рукописей и редких книг, и я среди этих книг у него несколько раз ночевал, в кресле. А книги у него совершенно удивительной направленности и странного подбора: как бы зарубежные издания русских авторов. Там не было Герцена тюбнеровского лондонского, и лейпцигских «вольных» изданий девятнадцатого века тоже нет. Зато всяческие пражские издания Цветаевой, канадские Бурлюка, четырехтомник Хлебникова мюнхенский и четырехтомник Гумилева под редакцией Струве. А американский трехтомник Мандельштама ему подарила сама Надежда Яковлевна с особой уважительной надписью и некоторыми исправлениями. Ну и, конечно, море всяких французских «ямка-прессовских» изданий: от всяких чепуховых газет, брошюр и журнальчиков до мемуаров Алексея Ремизова. Вот у Ремизова-то я и вычитал эту коротенькую сказочку об Аввакуме.
– Это очень хорошо, что ты Аввакума вспомнил. Его значение и в русской духовной жизни, и в русской истории, и в русской литературе по большому счету вообще не обозначено. Вот на «Литературке» висят два портрета: Пушкина и Горького, а можно один – Аввакума поставить, и все будет понятно. Ни один великий стилист: ни Тредиаковский, ни Сеньковский – Барон Брамбеус, ни тот же Ремизов не останутся в нашей литературе своими произведениями на триста лет. Может, именами зацепятся.
На обед Сухов вышел к людям. Добрел до обеденного зала кое-как по стенке, а до стола его под ручки Игорь Ляпин да Юрка Уваров довели и посадили с Шуртаковым и Пильником. После чего Уваров подскочил к столу, за которым жевал макароны Курин и, покровительственно обняв его за плечи, довольно пафосно объявил:
– Старик, ты – гений! Поднять нашего Федю на ноги – это дорогого стоит!
Тем временем Семен Иванович на правах старого друга с некоторым московским барством и даже ехидно приставал к больному поэту:
– Ты что ж это, Федя, харчи казенные жуешь, а в семинаре не работаешь? Или после обеда поработаешь с нами?
– Нет, Сенечка, не поработаю. Я ведь помирать сюда в Горький приехал, а не глупости ваши слушать. А поработать, кстати сказать, я уже поработал. С час, наверное, слушал и разбирал стихи Леонида Курина и могу доложить вам, что если вы его не рекомендовали на совещание молодых в Москву, и это, наверно, уже поздно, то у меня к тебе, Ляпин, просьба.
– Слушаю вас, Федор Григорьевич!
– По весне готовится совещание молодых писателей центра и юга России, то ли в Таганроге, то ли в Пензе. Мне предложили вести семинар совместно с Марком Соболем, я отказался. Вместо меня будет Саша Николаев, знаешь его: фронтовик безрукий. Так вот попроси их взять к себе в семинар этого Курина. Там есть с чем поработать.
4
Вадим Иванович или, как его звали все за глаза, Колун крутился как белка в колесе. Ему надо было оповестить соседние санатории о гала-концерте с участием молодых поэтов и артистов городских театров, развесить выставку живописи в актовом зале «Агродома», подготовить вечернее застолье-чаепитие-пьянку, на котором и планировалось выяснить: кто есть кто среди творческой молодежи города, на кого можно опираться и кому надо помогать. Кроме того, надо было лично поучаствовать в обсуждении рукописей стихов нескольких молодых ребят, которые если не сейчас, то когда-то станут профессиональными писателями. Только вот с чьих рук они тогда будут есть. Никак ни материально, ни морально не заинтересованные, они были настоящими выкормышами шестидесятых и рвались без руля и без ветрил не поймешь куда! В самых проходных, даже просто бытовых строках у них обязательно проскальзывали очень смущающие Вадима нотки! У Чарли: