Золи - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пыталась скрыть свою наготу. А они всё говорили, что я не ношу лифчик, что от меня исходит ужасный запах, что ничто так не пахнет на земле, как цыгане, но я молчала. Ближе к концу мытья один из солдат розовым языком лизнул дверное окошко. Я сжалась и закрыла глаза. Мне бросили полотенце, потом повели в другую больничную палату и там сбрили волосы. Я посмотрела на пол и увидела белых личинок, шевелившихся среди упавших прядей. Я ничего не чувствовала. Это были мои волосы, и что? Есть они у меня или нет, теперь вряд ли имело значение. Просто одно из украшений. Я не раз обрезала их, и всегда это противоречило обычаю. Меня посыпали белым порошком, от которого защипало в глазах. Я не обнаруживала перед ними, что немного говорю по-немецки, но понимала их, и, поверь, они говорили обо мне не как о прекрасном цветочке.
Я бежала от прежней жизни и оказалась пойманной в новой, но у меня не было жалости к себе: все стало так, как я хотела.
Меня отвели обратно в палату. Врач выслушала мои сердце и легкие, приложив стетоскоп к груди. Она сказала, что меня удерживают здесь ради моей же безопасности, что она будет заботиться обо мне, что я нахожусь под защитой международных договоров, что беспокоиться не о чем. Говорила она уверенным тоном человека, который не верит ни единому сказанному им слову.
Ее звали доктор Маркус, она была родом из Канады и по-немецки говорила так, словно набрала себе в рот пригоршню камней. Она сказала, что подержит меня в карантине месяц-другой, но потом мне следует подать заявление на получение статуса беженки, и тогда я получу те же права, что и остальные перемещенные лица. На столе доктора Маркус лежало кое-что из моих вещей: партийный билет, нож, несколько денежных купюр, сморщившихся от озерной воды, монета, доставшаяся мне от Конки и все еще обмотанная прядью ее рыжих волос. Я было потянулась к своим пожиткам, но доктор Маркус убрала их в большой бумажный конверт и сказала, что отдаст их мне, когда я стану подчиняться здешним требованиям. Она повертела монету в руках, бросила в конверт и застегнула его. Конкины волосы упали на стол.
— Хочешь поговорить со мной? — спросила врач.
Я снова прикинулась немой. Доктор Маркус поговорила по системе интерком-связи и велела привести переводчика: огромную, как гора, женщину, которая задавала мне вопрос за вопросом по-чешски и по-словацки. Она спрашивала, кто я такая, как получила партийный билет, что со мной случилось, как я перешла границу, знаю ли я кого-нибудь в Австрии. И разумеется, задала любимый всеми ими вопрос: действительно ли я цыганка. Я похожа на цыганку, часто говорили мне, хожу в цветной рванине, как цыганка, но все-таки во мне есть что-то нецыганское. Я сидела, положив руки на колени. Переводчица велела мне кивать или мотать головой. «Ты чешка? Словачка? Цыганка? Почему ты пришла из Венгрии? Это необычная монета, ведь верно? Это твое удостоверение личности? Ты коммунистка?» Я сидела неподвижно. С ней лучше всего было молчать. Когда все это закончилось, переводчица развела руками, но доктор Маркус наклонилась вперед и сказала:
— Я знаю, что ты нас понимаешь. Мы всего лишь хотим тебе помочь, зачем же ты нам мешаешь?
Я забрала со стола прядь Конкиных волос, и меня увели в карантин.
В белых больничных палатах меня держали так долго, что я стала перебирать в памяти пережитое. Теперь, когда я вспоминаю все это, мой голос силен, но тогда я была слаба, испугана и останавливалась на каждом углу, реальном или воображаемом. Я не хотела возвращаться мыслями к дорогам своего детства, пыталась выкинуть их из головы, но чем сильнее я старалась сделать это, тем чаще видела их внутренним взором.
Мы с Конкой делали свечи из картофелин, вырезая их сердцевину. Зимой Конка любила кататься на коньках от дерева к дереву, держа горящие свечки, которые согревали ей руки. Отец сделал ей коньки из старых сапог и ножевых лезвий. Иногда, когда она поворачивала, ехала быстро или падала, пламя картофельной свечи гасло. А иногда вверх летела ледяная пыль и гасила пламя. Это и многое другое вспоминала я, лежа на австрийской кровати. Иногда мне казалось, будто я по-прежнему еду по льду. Я слышала, как он потрескивает, видела тянущиеся ко мне руки. Слышала шаги в лесу. Там оказывались Свон, Вашенго или Странский, перебирающий стопку бумаг, а за ними снова — ряд чиновников, медсестер, офицеров и охранников. Я отворачивалась и металась на постели, но картины эти всё настойчивее возвращались ко мне, и невозможно было от них избавиться.
Каждый день приходила доктор Маркус с поблескивающим стетоскопом, с несколькими авторучками в кармане, одна с канадским флагом. И хотя она нисколько не походила на Свона, я не могла не думать, что эта светловолосая женщина с карими глазами и овальным лицом как будто сестра ему.
— Ты не должна страдать, — говорила она. — В этом нет смысла. Почему бы тебе не рассказать мне о себе? Тогда я смогу помочь.
Это звучало как старая песня или детский стишок. Будто бы ребенок переиначил на свой лад бюрократические речи и твердил их без умолку.
— Я знаю, что ты можешь говорить, — повторяла доктор Маркус. — Медсестры тебя слышали. В первый день ты кричала на незнакомом им языке. По-цыгански? Я права, по-цыгански?
Я отворачивалась.
— Некоторые считают тебя полячкой, — однажды сказала она. А потом наклонилась ко мне: — Но, по-моему, ты из космического пространства.
Я едва не улыбнулась. Когда доктор Маркус ушла, я принялась разглядывать потолок, и чем дольше смотрела, тем сильнее чувствовала потребность ответить на ее вопросы.
Они не знали моего имени, они не знали о моей тоске.
В тот же день доктор Маркус пришла ко мне еще раз, посветила фонариком в глаза и записала что-то на планшете. Таблетки, белые с оранжевой надписью, мне давали вместе с водой. Меня донимала странная мысль, что я проглатываю слова, и перед моим внутренним взором возникало лицо Свона. В дороге