Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Явились три девицы, одна сухонькая и косая, со свёрнутой шеей, а две другие, одинаково одетые и толстые, были на одно лицо. Савка с Дроздовым не могли разобрать, которая чья, путали их, ругались и дрались, потом Дроздов посоветовал Савке намазать лицо его девицы сажей, так и сделали, а после этого девица начала говорить басом.
Косенькая сидела на коленях Кожемякина, дёргала его за бороду и спрашивала:
- Любишь, серый?
- Люблю! - покорно соглашался он.
Савка, сидя на полу, всё орал аллилуйю и хотел закрыть глаза, вдавливая их под лоб пальцами, а они вылезали прочь, Дроздов же доказывал Тиунову, обняв и целуя его:
- Ты, Яков, одинарный человек, ты всегда одно видишь, везде одно, а двуглазые, они всё - двоят. Я говорю всем: гляди прищурившись; я человек случайный, только - шалишь! - я вижу верно! Кто жизнь начал? Баба, - верно? Кто жизнь начал?
- А ты - хвост! - упрямо твердил Савка, всё загоняя глаза под лоб.
Косая разглаживала волосы на голове Кожемякина и говорила тихонько:
- И есть у меня кот, уж так он любит меня, так любит - нельзя того сказать! Так вот и ходит за мной, так и бегает - куда я, туда и он, куда я, туда и он, да-а, а ночью ляжет на грудь мне и мурлычет, а я слушаю и всё понимаю, всё как есть, ей-бо! И тепло-тепло мне!
С нею было боязно, она казалась безумной, а уйти от неё - некуда было, и он всё прижимался спиною к чему-то, что качалось и скрипело. Вдруг косенькая укусила его в плечо и свалилась на пол, стала биться, точно рыба. Савка схватил её за ноги и потащил к двери, крича:
- Ага, кликуша...
Все бросились друг на друга, заорали, сбились в чёрный ком и исчезли, провалясь сквозь землю, с воплями и грохотом.
...Обложенный подушками, весь окутанный мокрыми полотенцами, Кожемякин сидел на постели, стараясь держать голову неподвижно, а когда шевелил ею, по всему телу обильно разливалась тупая, одуряющая боль, останавливая сердце, ослепляя глаза.
За столом Максим читает книжку, и в память забиваются странные слова:
- "Умилосердитесь, государыня, долго ль вам так нахальничать..."
Кланяется, точно сухая маковица, острая, одноглазая голова Тиунова и трубит:
- Будем говорить просто, по-азбучному...
- Кривой - ушёл? - тихо спросил Кожемякин.
Максим, не поднимая головы от книги, сказал задумчиво:
- Он сам ушёл, а того, Савку, выгнали. Дроздова бы ещё надо выгнать. А Кривой - он ничего...
Помолчал и добавил:
- Он на якорь похож...
На дворе густо идёт снег. Кожемякин смотрит, как падает, развевается бесконечная ткань, касаясь стёкол.
"Господи, господи, - думает он, - как я сам себе противен".
И снова лезут в уши книжные слова:
- "А как румяная заря отверзла блистающему солнцу двери, которое светлыми своими лучами прогнало тьму ночную..."
...Ночь. Лампа зачем-то поставлена на пол, и изо всех углов комнаты на её зелёное пятно, подобное зоркому глазу Тиунова, сердито и подстерегающе смотрит тёплая темнота, пропахнувшая нашатырём и квашеной капустой. Босый, без пояса, расстегнув ворот рубахи, на стуле в ногах кровати сидит Максим, то наклоняя лохматую голову, то взмахивая ею.
- Тошно мне! - стонет Кожемякин.
- Рассолу, что ли, дать? - спрашивает рыжий, прикрывая зевок сложенной ковшичком ладонью.
- Рассказал бы что...
- Из книжки?
- Зачем? Про себя.
Максим подумал, потрогал пальцами ухо и ответил:
- Про себя-то я ничего не знаю.
И вдруг, подвинувшись вперёд вместе со стулом, оживлённо заговорил:
- А вот, я расскажу, ворона меня любила, это - занятно! Было мне тогда лет шестнадцать, нашёл я её в кустах, на огороде, крыло у неё сломано и нога, в крови вся. Ну, я её омыл, подвязал кости ниткой с лучинками; била она меня носом, когда я это делал - страсть как, все руки вспухли, - больно ей, конечно! Кричит, бьётся, едва глаза не лишила, да так каждый раз, когда я её перевязывал - бьёт меня не щадя, да и ну!
Усмехнулся, тряхнул головой, и лицо его вдруг стало другим, точно маска свалилась с него.
- А потом - привыкла, да так - словно собака, право! Куда я, туда и она боком скачет, волоча крыло по земле, каркает и всё вертит башкой, будто в глаза мне заглянуть хочет.
Он посмотрел в лицо хозяина строго, с укором, и убеждённо сказал:
- А у ней глаз вовсе не глупый, это неправильно считается, она птица умная!
И, снова улыбаясь мягкой, немножко сконфуженной улыбкой, продолжал:
- Увидит меня и прыгает под ногами, ходить нельзя - того гляди наступишь, это она просится, чтоб я её на плечо взял. Ну, возьму, а она меня за ухо щипать и храпит как-то, очень чудно было это! Смеются надо мной все...
Замолчал, опустив голову. А Кожемякин думал: отчего это люди чаще вспоминают и рассказывают о том, как их любили коты, птицы, собаки, лошади, а про людскую любовь молчат? Или стесняются говорить?
В тишине комнаты снова зазвучал глуховатый, невесёлый голос:
- Потом ударил, что ли, кто-то её, а может, кошка помяла, вижу умирает она, - взял её в руки, а она спрятала голову под мышку мне, близко-близко прижалась ко груди, встрепыхнулась, да и кончено!
"Молодой, красивый, - думал Матвей Савельев, закрыв глаза и притворяясь, будто уснул, - ему бы за девицами ухаживать, на гармонии играть, а он живёт монахом, деньги не тратит, сапожонки худые и даже праздничной одёжи нет, не покупает. Скучный какой-то, всех готов осудить. Живёт в углу. Плохие люди везде на улицах шумят, а кто получше - в уголок прячется".
Ему хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди. Хотелось покоя, тихой жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое, непонятное ещё, но уже - обидное.
"Вот, погоди, я возьму себя в руки", - подумал Кожемякин, засыпая.
...Потом случилось что-то непонятное, страшное и смешное: разбудил Кожемякина тихий визг отворенной двери и скрип половицы, он всмотрелся во тьму, ослабел, облившись холодным потом, хотел вскрикнуть и не мог, подавленный страхом, - на полу бесшумно извивалась длинная серая фигура; вытянув вперёд тонкую руку, она ползла к постели медленными движениями раздавленной лягушки.
"Вор! Максим!" - сообразил Кожемякин, приходя в себя, и, когда вор сунул голову под кровать, тяжело свалился с постели на спину ему, сел верхом и, вцепившись в волосы, стал стучать головою вора о пол, хрипя:
- Караул!
Вор, закидывая ноги, бил его пятками, царапал руками пол и шипел, как тёплое пиво.
- Попался! - давя его, шептал Кожемякин, но от волнения сердце остановилось, руки ослабели, вор, извиваясь, вылез из-под него и голосом Дроздова прошептал:
- Христа ради - погоди, не кричи! Ой, погоди-ка, послушай...
- Ты-ы? - удивлённо спросил Кожемякин и вдруг - обрадовался, а в следующую секунду стало обидно, что это не Максим.
Дроздов сел на полу и, точно кошка лапами, вытирая руками лицо, быстро шептал:
- Побей сам, а? Я те прошу богом, ну, на, бей, - только - не зови никого!
Он бодал головою в грудь Кожемякина, всхлипывал, и с лица его на голые ноги Матвея Савельева капали тяжёлые, тёплые капли.
- Молчи! - сказал Кожемякин, ударив его по голове, и прислушался было тихо, никто не шёл. Дроздов шумно сморкался в подол рубахи, Потом он схватил ногу хозяина и прижался к ней мокрым лицом.
- Кто тебя научил, а?
Кожемякину хотелось услышать в ответ - Максим, но Дроздов забормотал:
- Известно кто - бес!
- Дурак ты, дурак! - вставая с пола, сказал Кожемякин обиженно и уже без страха. Он зажёг огонь и вздрогнул, увидав у ног своих обломок ножа.
- Это ты - на меня? - шёпотом осведомился он, холодея.
Дроздов, встав на колени, торопливо зашептал, отмахиваясь обеими руками:
- Что ты, что ты, Христос с тобой! Укладку я хотел открыть - ну, господи, на тебя, эко!
- Ах ты, - вот уж дурак! - подняв нож, сказал Кожемякин, с чувством, близким к жалости. - Да разве этим можно? Она железом окована и двойной замок, болван!
Но поняв, что он не то говорит, Кожемякин двинулся к двери, а Дроздов, точно раздавленный паук, изломанно пополз за ним, хватая его за ноги и умоляя:
- Не ходи-и! Побей сам, милый, - не больно, а? Не зови-и!
Лицо у него было в пятнах, из носа текла кровь, он вытирался рукавами, подолом рубахи, и серая рубаха становилась тёмной.
"Здорово я его побил!" - удовлетворённо подумал хозяин, сел на стул и, думая о чём-то другом, медленно говорил:
- Я тебя, собаку, пригрел, приютил, сколько ты у меня испортил разного...
- Прогони меня! - предложил Дроздов, подумав.
- А не стыдно тебе? - пробормотал Кожемякин, не зная, что сказать, и не глядя на вора. Тот же схватил его руку и, мусоля её мокрыми губами, горячо шептал:
- Я человек слабый, я тяжело работать не могу, я для тонкого дела приспособлен! Я бы рублей десять взял, ей-богу, ну, - пятнадцать, разве я вор? Мне пора в другое место.