Чайка - Бирюков Николай Зотович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мучаюсь я, Катюша, — нервно ломая пальцы, прошептала Маруся. — Налет на отряд и засада… Я… Это я, наверное, навела на след, — голос у нее перехватило. — За мной следили до Глашкиной, а потом… за тобой…
— У тебя, что же, есть какие-нибудь основания так думать?
— Есть, Катюша. Меня видели, когда я в лес входила… И когда лесом шла, почудилось раз, будто идет за мной кто-то…
В груди Кати жарко всколыхнулись сразу два чувства — радость и стыд: радость за то, что страшное подозрение, нависшее над Дашей, может вот-вот рассеяться, и стыд за то, что положила черное пятно на подругу, не имея прямых доказательств.
Она схватила Марусю за плечи.
— Кто видел тебя?
— Стребулаевы… Тимофей с сыном.
Катя в сомнении покачала головой, и Маруся шумно перевела дыхание, словно свалив с себя громадную тяжесть.
— Думаешь, не могли они?
— Н-нет… За Тимофея почти поручиться готова. Не знаю, как он, если под пытками… А добровольно… Человек, который так любит землю… Дни и ночи проводил на полях… Нет, Манечка… А сын его?
— Кривоногий такой… Степкой все зовут.
— Не знаю…
Отвернувшись, Катя раздвинула ветки сосен.
— Ты сказала Жене, зачем вызываю?
— Что велела — сказала.
— Хорошо. Пойдем к ней.
Дуло винтовки зацепилось за сук, и Катя нагнулась. Пройдя вперед, оглянулась на притихшую подругу.
— Что нового слышно? Виделась с кем?
— Нет, не успела. От Жени слышала: вчера, когда мы бились, немцы заставили народ возить к мосту стройматериалы.
— Лошадей привели?
— Нет. На себе.
— Как на себе?..
— На себе — женщины, старики… Запрягают их, как лошадей, и они волокут… Которые падают, тех пристреливают… Я сама видела на дорогах трупы. На всех — дощечки, а на дощечках написано: «Слушал партизан».
Катя зажмурилась, крепко-накрепко стиснула зубы, чтобы унять холодную дрожь, затрясшую все тело, но нервы ее, напряженные в последние дни до отказа, не выдержали.
— Зве-ри!.. — Она опустилась на землю, закрыла лицо руками.
Маруся смотрела на рыдающую и чувствовала, что готова возненавидеть себя: сколько раз Катя приходила к ней на помощь в самые трудные минуты, почти из рук смерти вырывала, возвращала к жизни, а вот она не может, — беспомощная, стоит перед страшным горем милой подруги, не знает, чем успокоить ее.
Она встала рядом на колени.
— Катюша…
Катя продолжала рыдать.
— Сон я видела один… о Феде… Катя вздрогнула.
— Что Федя? — спросила она, отняв от лица руки.
— Видела, будто мы Певск освобождали… будто… будто из танка вылезает Федя… и спрашивает…
— Ты это сейчас придумала, Маруся?
Ни в одних глазах Маруся не видела столько муки, и у нее нехватило сил сказать неправду.
— Прости, Катюша, я… Прости!
Катя обняла ее.
— Никогда, Марусенька… о Феде… со мной… никогда говорить не надо.
Лес неожиданно посветлел: лучи солнца, как бы раздвигая деревья вширь и вдаль, побежали по мерзлой земле, подернутой проседью инея. Засверкали паутинки; они плыли в воздухе, висели на деревьях, лежали на земле и были похожи на волосы матери.
«Куда угнали? — думала Катя. — Может быть, тоже лошадью сделали?»
— Черно как вокруг, Манечка, и так холодно, словно в погребе ледяном. Пойдем!
Когда они вошли в лес, примыкающий к полустанку Большие Дрогали, иней остался лишь кое-где в затемненных местах, на солнце земля отпотела и дышала мутным паром, но воздух по-прежнему был очень морозным, спирал дыхание. Женя стояла на опушке и, прильнув к дереву, смотрела на полустанок.
— Як вчера, — промолвила она.
Катя поднесла к глазам бинокль и увидела столпившихся на развалинах полустанка стариков, женщин и подростков. Она медленно повела биноклем, и перед ее глазами поплыли знакомые лица покатнинцев, уваровцев, жуковцев, дрогалинцев… Неподалеку от путевой стрелки увидела хуторян из Лебяжьего, тетю Нюшу, Семена Курагина… Всего на полустанке было, наверное, свыше трехсот человек.
Холодно светились штыки и каски солдат. По левую сторону шлагбаума, в тупике, стояли расцепленные платформы с бочками цемента, кусками рельсов, двутавровыми балками и другими строительными материалами.
— Еще, — тихо сказала Женя. — Подивись, Катюша, на шлях. Вон справа…
Катя повернула бинокль, и рука ее задрожала: к полустанку подходили ожерелковцы. Шли, пошатываясь, как пьяные, точно под ногами у них была не твердая земля, а что-то неустойчивое, похожее на палубу плывущего корабля. Дышали тяжело — это было видно по длинным белым язычкам пара, вылетавшим из их ртов.
По бокам шли солдаты, впереди — толстый фельдфебель. Он по-бульдожьи двигал челюстями, вероятно командовал, и пар из его рта вылетал отрывисто — облако за облаком.
Вот мелькнули и пропали лица Лукерьи Лобовой, Марфы Силовой, Мани… Матери не было видно.
Фельдфебель остановился, вытянул руку в сторону толпы, стоявшей на развалинах полустанка, из его рта вылетели три облачка, и ожерелковцы побежали. Одна женщина упала. Трое солдат вскинули винтовки. Женщина поднялась, обернулась лицом к лесу, и бинокль выпал из катиной руки.
— Мамка!
Глава девятнадцатая
С разбегу ткувшись в толпу, Василиса Прокофьевна едва удержалась на ногах. По одну сторону от нее стояла незнакомая худая женщина с подвязанной щекой, по другую — тетя Нюша и Семен Курагин в ватной стеганой куртке, из которой клочьями свисала грязная вата. Лицо у него было желтое, как лимон, глаза слезились.
«Ишь, как поседела», — машинально отметила Василиса Прокофьевна, взглянув на тетю Нюшу.
Та заплакала.
— Ванюшку-то моего, милая, танками… И ничего от него не осталось… совсем ничего.
— Потерпим, Нюша, потерпим, — все еще не в силах отдышаться, прошептала Василиса Прокофьевна. — И ты здесь, Семен?
— Здесь, — проговорил он сквозь дробный стук зубов. — Лихорадка у меня, Прокофьевна… Малярия эта самая… Ведь, поди ж ты, с постели сняли, Егор те за ногу!
Возле них остановился фельдфебель с бульдожьим лицом, пригнавший ожерелковцев, и они замолчали.
Василиса Прокофьевна подошла к путевой стрелке, оперлась на нее ладонью — ноги стали дрожать не так сильно.
— …Теперь, когда немецкие войска почти полностью овладели городом Москва, всякое сопротивление бессмысленно… — дребезжал в рупоре жесткий голос.
Василиса Прокофьевна вздрогнула: «Может, насчет Кати что?.. Нет!» — Она отвернулась от рупора и оглядела толпу, отыскивая Маню. Почему-то прежде всего ей бросились в глаза не лица, среди которых было много знакомых, а одежда: платки, шапки — все это было одно рванее другого, словно самых последних нищих со всего света сюда согнали.
«Видать, всех до нитки обобрали, а теперь вот и до души добираются: тоже, поди, думают из нее лохмотья сделать. Гудят по радио, проклятые, радуются…»
Фельдфебель окинул довольным взглядом всю толпу и, заложив за спину руки, прошел к платформам.
Тетя Нюша робко приблизилась к Василисе Прокофьевне, тронула ее руку.
— Знаю… нехорошо: работа на немцев хуже, чем грех смертный. А нет сил воспротивиться — за сердце материнское тянут. Ведь это, Прокофьевна, голос у меня такой мущинский, а на самом деле, знаешь, баба я как есть самая обыкновенная. Нет таких сил у меня самой, чтобы двух сразу… на смерть послать.
Она стояла старая и какая-то жалкая, со смятением и страхом, застывшими на лице. Вокруг сочувственно зашумели.
— Можно и детей сохранить и позором не обмараться, — сурово сказала Василиса Прокофьевна.
Она холодно встретила устремленные на нее растерянные взгляды.
— Можно, земляки!
Сказала — и прислушалась. Из низины, скрытой за пригорком, нарастал какой-то странный шум. Вот отчетливо стали слышны крики, женский плач, скрип и дребезжание телег. По толпе, как сухой шелест, пробежал шепот:
— Едут…
Над пригорком показались старик и две женщины, из подмышек старика торчали концы оглоблей, к женщинам тянулись постромки. Пригорок был так крут, что человек и порожняком на него взбирался с трудом; лошади обычно объезжали его стороной, машины брали с разгону. Август Зюсмильх, возглавлявший конвой, забежал вперед и что-то крикнул, размахивая револьвером. «Тягловая тройка» ниже нагнула головы. Наконец босые ноги людей ступили на пригорок, показался передок телеги, и до толпы донесся окрик лейтенанта: