Разговоры с Пикассо - Брассай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда его лицо омрачается, потому что надо признать: цветные репродукции ужасного качества…
ПИКАССО. Я не понимаю, почему они настаивают на цветных репродукциях, если не умеют правильно передавать цвет? Мне кажется, что черно-белые, если они правильно воспроизводят достоинства произведения, могут оказаться ближе к его сути…
А когда ему попадается портрет Доры Маар в зеленой блузе с красными полосами и белым кружевным воротником, написанный 9 октября 1942 года, он расстраивается всерьез.
БРАССАЙ. Мне очень нравится этот портрет, особенно здесь хороша блуза… Великолепный фрагмент…
ПИКАССО. Мне очень приятно, что вы обратили внимание на блузу… Вообще-то я ее полностью придумал: у Доры такой никогда не было… И что бы ни думали и ни говорили о моей пресловутой «легкости», мне тоже случается долго мучиться над полотном… Сколько же потов с меня сошло из-за этой блузы! Я ее писал и переписывал несколько месяцев…
БРАССАЙ. Как Сезанн с рубашкой Воллара. Он принимался за нее раз сто, если не больше…
ПИКАССО. Да, обычно такой суровый, вечно недовольный собой, он считал, что эта рубашка ему удалась… И я признаюсь, что моя блуза мне нравится… Фоном для нее сначала служила решетка, кувшин с водой и кусок хлеба… Позже я все это стер…
Куц показывает серию репродукций и комментирует их. Сабартес переводит.
– Я решил поднять абстрактную живопись в Соединенных Штатах на новый уровень… Это единственное, что меня сейчас интересует… Я – меценат… Содержу шестерых художников, все они – американцы: Уильям Базиотис, Карл Холти, Браун, Готтлиб, Мазервелл… И работают для меня…
Я тут же вспомнил, как недавно Кокто рассказывал нам: «Бедные ребята – эти, в Нью-Йорке! Если кто-то из них посмеет нарисовать что-нибудь узнаваемое, его тут же отшлепают… Их с пеленок начинают натаскивать на абстрактное искусство…»
Американский торговец говорит о художниках, как лошадиный заводчик о чистокровных жеребцах своей конюшни… Вот он переходит к цели своего визита. Объясняет Сабартесу идею выставки в Нью-Йорке. Пикассо не придется предоставлять свои полотна на время. Куц намерен их купить. Все… Сабартес, поначалу сохранявший на лице недоверчивую мину, расценивает предложения янки как достойные рассмотрения… И просит Пикассо показать гостю полотна. Мы поднимаемся в мастерскую. Куц на седьмом небе от счастья: «Beautiful! Very beautiful!» – повторяет он, подкрепляя английскую речь ломаным: «Шикарни, шикарни!» – единственным, известным ему французским словом, если не считать «Спасибо» и «Я вас люблю»… Однако время от времени, обращаясь ко мне, он недоуменно замечает: «I don’t like them very much, they are not abstract enough!» Любая живопись для него недостаточно абстрактна.
Неутомимый Пикассо показывает свои творения: натюрморты с кувшинами, черепами, бараньими головами, зеркалами, подсвечниками, луком-пореем. И серию женских портретов.
– Я полагаю, – объясняет он американскому торговцу через Сабартеса, – что это – собирательный «портрет» современной женщины… Я видел эти лица в метро…
Под конец show Пикассо приберег самые последние картины, написанные в Антибе и заполненные морской фауной: натюрморты с рыбами, угрями, осьминогами, каракатицами, желтыми акулами и особенно морскими ежами, чьи колючки и теплый коричневый тон его особенно привлекали… Но Куц совсем пригорюнился и не перестает бормотать: «Это недостаточно абстрактно! Это недостаточно абстрактно!» В конце концов, после долгих колебаний и увиливаний, он отобрал девять полотен: «Девушка в шляпе», «Голова», «Сидящая женщина», «Петух», «Голова (женщины) на зеленом фоне», «Женщина с головой ягненка», «Моряк», «Помидорный куст». А потом уединился с Сабартесом, чтобы обсудить цену покупки…
Я остаюсь с Пикассо. Он показывает мне самые последние работы с совами.
ПИКАССО. Вот что сейчас крутится у меня в голове… В Антибе я часто работал по ночам, и крики совы, единственной обитательницы полуразрушенной башни, были звуковым фоном моих бдений… Потом, когда птица была ранена, мне довелось с ней познакомиться. Я держал ее в руках. Она стала моим другом и товарищем…
Силуэт сидящей на деревенском стуле птицы, забранный в овальную рамку, я вижу на многих полотнах.
Я показываю Пикассо фотографии «настоящего художника», стоящего перед полотном. И замечаю ему, что они немного напоминают картины, которые он пишет в настоящий момент…
ПИКАССО. Это вполне понятно… Хотя я ничего не копирую, но мое настроение так или иначе отражается в моих полотнах…
БРАССАЙ. Сезанн никогда не брал в руки кисть по вечерам…
ПИКАССО. У него же не было ничего, кроме керосиновой лампы! А ее свет очень желтый и, конечно, искажает цвета… А теперь у нас есть прожектор дневного света, и ночью вполне можно работать… Мое ночное освещение великолепно, мне оно нравится даже больше, чем естественное… Вам надо прийти как-нибудь ночью, чтобы на это посмотреть… Каждый предмет виден очень отчетливо, а вокруг полотен, напротив, глубокая темень, которая ложится на потолочные балки – вы видели их на большинстве моих натюрмортов: почти все они написаны ночью… Каков бы ни был антураж, он становится сущностью нас самих, он держит нас в своей власти, выстраивается в соответствии с нашей природой…
Пикассо приносит мне крошечное полотно – «Париж 14 июля». Настоящее маленькое чудо. Несколькими прикосновениями кисти он воссоздал набережные, анфиладу парижских домов, собор Парижской Богоматери, деревья и флаги, развевающиеся на ветру… С тех пор как он поселился во Франции, этот праздник доставляет ему огромную радость… Веселая уличная толпа напоминает ему ту, что он видел на андалузских улицах, – людей, собравшихся в круг, танцующих сардану на площадях Каталонии, пестрое ликование веселого праздника на юге Франции… Но 14 июля прошлого года оказалось особенно волнующим… Народное гулянье с танцами и весельем, с фейерверками и торжественной процессией длилось три дня и три ночи – это ликовала освобожденная Франция…
ПИКАССО. Целых пять лет мы были лишены национального праздника. Первое 14-е июля после Освобождения меня очень тронуло, и я его написал…
Крохотные размеры картины наводят на мысли о достижениях Хокусаи.
БРАССАЙ. А вы знаете, что Хокусаи однажды изобразил двух голубей на рисовом зернышке? Он сделал это, сидя на постоялом дворе, где отдыхал от трудов после того, как написал огромное полотно, – возможно, самую большую картину, когда либо написанную за один день…
ПИКАССО (с удивлением). Я не знал, что он писал и большие полотна…
БРАССАЙ. Этого человека страшно обижало, что о нем постоянно твердили: «Он может писать только маленький формат…» И он решил всем доказать… Его ученики приготовили ему огромную раму, размером с фасад шестиэтажного дома. И натянули на нее бумагу. В день знаменательного события Хокусаи ходил по своему панно, волоча за собой привязанные к шее мешки с рисом, пропитанным китайскими чернилами… Толпа собравшихся зевак не оценила результат – все полотно оказалось покрыто длинными полосами… Затем он взял метлу, тоже смоченную в чернилах, и окропил ими панно в оставшихся незакрашенными местах. И когда художник приказал поднять картину вертикально, для чего им была придумана целая система приводных ремней и роликов, все увидели на гигантском полотне Дхарму, бога чая, о котором, кстати, сложена великолепная легенда. Этот жрец, которого во время молитвы внезапно сморил сон, был так раздосадован, что вырвал себе глаза и бросил их как можно дальше… Растение, пустившее корни на месте, где они упали, отбивает сон: это чай…
ПИКАССО. Историю про чай я слышу впервые… Помню только, что однажды Хокусаи сделал картину, пустив на полотно кур, но я забыл, при каких обстоятельствах…
БРАССАЙ. Это было у принца, который непременно хотел иметь его «картину». Художник развернул длинный рулон бумаги и наметил на нем волнистые голубые линии. Потом взял нескольких кур, смочил им лапы красными чернилами и пустил бегать по бумаге… И в результате перед зрителями предстала река Тацута, чьи осенние воды несут с собой опавшие листья красного клена, похожие на куриные лапы…
Импровизации Хокусаи вызывали бурный восторг Пикассо: было нечто, роднившее между собою этих двух художников, – острое любопытство к форме во всех ее аспектах, способность схватывать жизнь и фиксировать ее мгновения беглыми и лаконичными штрихами, терпеливое внимание, молниеносное исполнение… Как и Пикассо, Хокусаи не пренебрегал никаким опытом, не отказывался ни от чего. Иногда он использовал пути, лежащие вне живописи, употребляя в дело любые подручные инструменты – к примеру, кончик яйца, смоченный в чернилах. Он любил смешно передразнивать, постоянно придумывал что-то новое, вдохновение било в нем ключом – и нежное, и жестокое… Впрочем, разве в таланте Пикассо делать произведения искусства из ничего не кроется нечто японское? Разве сюрпризы, забавные и чудесные, которые он способен извлечь из простой деревяшки, из бумажной салфетки, не напоминают фокусы Хокусаи? И разве эта склонность не останавливать ни на один день долгой жизни активности своих рук не свойственна им обоим? Я представляю себе Пикассо, который, подобно «старику, одержимому рисованием», описывает себя в «Трактате о цвете»: одна кисть во рту, по одной в каждой руке, по одной в каждой ноге – весь во власти рисовательного экстаза… Пока мы разговариваем, я не могу оторвать глаз от маленького столика, заваленного пустыми и наполовину выдавленными тюбиками краски, смятыми обрывками газетной бумаги и грязными кистями. Как поле брани наутро после побоища.