Пангея - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скучно стало молодым! — сказал Паша, выходя последним и по-хозяйски выключая свет на веранде.
Первый из известных предков Павла Чухонцева, Павлика, приударявшего и за Кирой Константиновной, и за Мартой, был дворник, обозначенный в одном из объявлений, опубликованных в петербургских «Ведомостях» в 1789 году: «У секретаря Громова, живущего против Владимирской церкви в доме г. Купреянова, продается весьма хороший дворник из Чухонцев». Дворник этот был его прадедом и широко тогда славился в городе, поскольку натурой он был артистической, несмотря на свою внешность и существенный акцент. Двор он мел прекрасно, с предварительным увлажнением, первым выбегал встречать доктора, если кому из жильцов делалось худо, первым бежал к почтовой карете. Известен факт о его сыне, тоже дворнике, зафиксированный в дневнике П. А. Валуева 20 февраля 1861 года: «Обер-полицмейстер Паткуль между тем сек дворников и одному из них (прапрадеду Павла) дал 250 розог за то, что он будто бы сказал, что когда объявят свободу, то он закричит «ура!». Но это он сказал по неопытности и после розг изрядно остепенился и поумнел. Будучи уже пожилым для тех лет человеком, 5 июня 1902 года он оказался среди тех 86 дворников, кто получил высочайшие награды в праздник — в день Святой Троицы — исполняющим должность санкт-петербургского градоначальника. Ему досталась одна из 82 двух серебряных медалей. Дети его и внуки уже не жили в Санкт-Петербурге, вихри революции унесли их далеко от Северной столицы. Занимались они скрытым присмотром, обычное дворничье дело, высокую проявляли бдительность и внимательность при исполнении поручений народной милиции. Уже только по этому заданию прапрадед Павла под видом коммивояжера отправился на Нижегородскую ярмарку, где и познакомился он с Прасковьей Игнатьевой — «труженицей пола», да так и остался с ней жить, перейдя в тамошнюю агентуру. А потом, когда уже небольшие звездочки появились на невидимых погонах, заколесили они по стране: Сибирь, Дальний Восток, Чита, Челябинск.
Именно от этих своих дедов Павел и унаследовал особый талант общения с женщинами.
Джоконда восходила к роду прославленных цыганских гадалок из румын. Настоящее ее имя было Лиля, и воспитание свое, как и умения, она получила от своей бабушки Сэры, научившей ее сначала понимать карты, а потом уже читать и писать. Мать ее посадили за перевозку наркотиков, отец погиб в пьяной драке, когда Лиле не было еще и трех лет. С четырнадцати лет она стала гулять по дворам в Баковке — там тогда стоял их табор, по мелочи приворовывала, торговала. Друзей у нее было много, она читала, кому фарт, кому на нары, а кому и пуля промеж глаз. Да и дела сердечные открывались ей через карты охотно, измену видела отчетливо, как и другую сердечную нечистоту. Защитников, несмотря на внешнюю свою непривлекательность, ей было не занимать — хулиганы ее любили, стояли за нее горой, а смотрители порядка, несколько раз обжегшись, решили не связываться — ну клянчит девочка в овощных капустку для хомячка, так пускай, беды тут не много.
Много позже один влиятельный человек в знак благодарности за точное гадание, спасшее ему жизнь, подарил ей аттестат зрелости с четверками и пятерками, а вслед за ним и водительские права.
Это очень впечатлило Лилю, и на подаренной же ей машине она вкатила в большую столичную жизнь.
Первый свой дом был у Джоконды — так прозвали ее друзья за некрасивое лицо и удивительное умение нравиться кому захочет, на 1-й Тверской-Ямской, в пустующем шестиэтажном доме. Компания там гуляла особенная. Богомазы, таперы, загульные генералы, разведчики, бандиты, потом и знаменитости — и от пера, и от смычка, и с подмостков. Народу собиралась тьма, веселье, самодеятельные вечера, но к ней, к Джоконде, запись была отдельная и без всякого непорядка: бандитам со свирепыми лицами и золотыми цепями на шеях она предсказывала смерть и спасение, хорошие барыши и полный облом, к ней они ходили за датой и временем, когда нужно было идти на дело, — и она редко ошибалась, карты по-прежнему говорили ей правду.
В высшее общество Джоконда вошла через страстно влюбившегося в нее актера, он бросил ради нее семью, лежал у ног и грозил покончить с собой, если она его отвергнет. Она не отвергла, поскольку знала, что век его по пьянству будет недолгим. Перебралась на лучшую улицу города с пышными витринами и разряженными продавцами, в прекрасный дом с мемориальными досками и одним махом замкнула все свои миры в одной точке — в муже. Не стало его, а весь его мир остался при ней. Поговаривали, что в гроб актеру положили цыганские юбки, браслеты и шали, у самых ног, потому что ничто не любил он так в последние годы, ничто так не кружило ему голову, как цыганское лихое веселье и цыганское же умение давать счастье.
ДЕВСТВЕННИЦА ЕЛИЗАВЕТА
Елизавета — дочь Лидии, той, кому дарована была вторая жизнь, и сестра Ханны, которая родила от Лаврика Верещагина дочку Лидочку. Дважды ездившая к возлюбленному маминой молодости Саше Крейцу в далекие этапы его заключений, а потом писавшая ему в Ливингстон, знавшая по воле случая и Петушка (встретила жуткого этого бычару на дней рождения Гришки Невезучего, умершего во цвете лет), знавшая также и Леночку, страстную Гришкину любовь, и Кира Гиббелина, и Таточку, и даже Джоконду — по общему кругу общения, — эта Елизавета проработала всю жизнь кадровичкой и до своих пятидесяти пяти лет оставалась не только девственницей, но еще и нецелованной.
Ее мать, Лидия, отчаянно метавшаяся всю жизнь между странными мужчинами, случайными заработками, умерла так же тяжело, как и жила, жестоко промучившись в затхлой, пропахшей сердечными лекарствами комнате не один год.
У нее почти полностью разорвалось сердце, когда она прибирала на кухне остатки их скудного с Лизкой ужина. Они ели тогда шпроты цвета красного золота на черном хлебе с зеленым луком, кусок с ее тарелки упал на пол, и когда она наклонилась за ним, в ее голове поднялся сильный хаотический ветер с привкусом йодной пыли, а потом вихри его пошли вниз, опустились в грудь и порвали в клочья то, что было на данный момент важнее всего — сердце, изношенное любовью.
Ее спасли чудом, определив образовавшуюся аневризму, и ничего после этого не разрешили делать — ни плакать, ни смеяться, ни готовить еду, ни убирать дом. Ей разрешили сидеть в одной позе, можно и у окна, глядеть на мусорные баки — именно это показывали все три их окна, но не больше часа подряд, лежать в одной позе тоже по часам, и более ничего. Лидия, лишенная самого для себя главного — движения, возможности волноваться и радоваться, стала медленно умирать, превращаясь в злобливое чудовище, особенно с толстухой Лизкой.
Она нещадно гоняла ее, требовала ухода, в последние годы ночью она стучала книжкой, тапочкой, чашкой в стену и орала:
— Какать хочу, ты что дрыхнешь там, неряха! Какать!!!
Лиза приходила, улыбалась, извинялась, давала судно, мыла, убирала.
И сразу же Лидию бесило что-то другое.
Она требовала еды, кривила лицо, что бы та ни принесла ей.
— Свинья! — орала на нее Лидия, багровея, с риском полоснуть этим гневом по последним волокнам сердечной мышцы. — Ты опять сожгла сырники!
Она шваркала тарелкой об пол, а Лиза подбирала осколки и объедки без капли раздражения, вытирала пол, говорила «ну что ты, мамочка», ела эти сырники сама, иногда пять, иногда десять — вкусно ей все казалось, вкусно и радостно, как бы ни были жестоки или грубы люди вокруг.
Лиза обожала своих сестер. Ханну — яркую, отчаянную, умную, ученую науками, рано разглядевшую Божьи следы и отметины в своей жизни. Младшую Катеньку, в детстве болезненную, бледную, с гландами-аденоидами и вечным температурным румянцем на щеках. Лиза родилась и выросла крепышом. С самого начала своей жизни, крупная, крепкая, ширококостная, она ладно так управлялась по хозяйству, ходила за младшей сестрой, прибиралась в комнате и на кухне — в общем, была золотой толстухой, как дразнили ее в классе.
Толщина ее, как выяснилось позже, происходила от тяжкого гормонального расстройства: Лизка очень расстраивалась из-за дурацких черных волосков, что лезли у нее из подбородка и под носом. Но эта печаль никогда не омрачала ее светлого нрава, и улыбка быстро возвращалась на ее почти что круглое мясистое лицо. Такой ее знавали все, кто был когда-то рядом с нею, — в детстве ли, отрочестве или молодости-зрелости.
Вечно изможденная Лидия недолюбливала свою толстуху-дочь и временами сильно укоряла себя за это, делаясь с ней показно нежной и неискренне внимательной. Может, за эту нелюбовь Боженька и порвал ей сердечко?
Но по долгу Лидия показно любить не могла: шпыняла, кричала, все запрещала, в отместку за Ханнино свободолюбие, контролировала каждый шаг, запрещала хотеть, давила таланты — хотя чего там давить, так за все школьные годы ни одного и не проявилось — мозги-то жиром заплыли, как иногда говаривала она в сердцах.