Вне закона - Иосиф Герасимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поездках за рубеж, особенно когда они были вдвоем, сидели в каком-нибудь ресторанчике, потягивая некрепкое вино, у Палия иногда развязывался язык, нижняя губа его, и без того чуть оттопыренная, нависала над бородкой, и при этом холеное узкое лицо делалось презрительным; впрочем, это выражение было свойственно ему повседневно, однако же он научился его убирать, когда разговаривал с людьми нужными или же им уважаемыми, а при Кедрачеве не стеснялся и высказывал свои мысли по поводу минувшего и нынешнего состояния дел в государстве. К Хрущеву у него было насмешливо-снисходительное отношение, он уверял, что вовсе не испытал никакого шока, когда началось разоблачение Сталина.
— Это закономерно, — говорил он Кедрачеву, — они так все трепетали перед своим вождем, что тут же поспешили облить его с ног до головы, прошу прощения, фекалием собственной переработки. Впрочем, это водилось на Руси, мил душа. Вспомнить хотя бы Павла, который рьяно начал топтаться на костях своей матушки, названной Великой. Однако и сынок его Александр… ручонки-то реформатора, победителя Наполеона, — в отцовской кровушке. Начал как либерал, а кончил аракчеевщиной. Поливать помоями предшественника, мил душа, дабы самому выглядеть небожителем, характерно для отечества нашего, да и не только для него…
Нет, Палий вовсе не был противником того, что при Хрущеве выпустили столько неповинных людей из тюрем и лагерей, что вернули многим добрые имена, более того, он считал это неизбежным: без либеральных реформ после такого диктаторского крутого замеса государству нельзя обойтись, ведь сам Палий постоянно жил под страхом. Но вот Хрущева бояться он уже не мог, хотя видел, как тот, случалось, заходился в грозной истерике на трибуне, но грозной она была не для Палия, а для тех, кто окружал главу государства.
Иван Никифорович любил вспоминать, как на огромном совещании все ждали выступления Хрущева и тот вышел веселый, может быть, даже слегка подвыпивший, держа в руке небольшой клочок бумажки, ведь в то время, считая себя безупречным оратором, он поучал всех, что не следует читать писанных заранее референтами текстов. Он прошел к трибуне, положил листочек, оперся о крышку кафедры локтями, чтобы выждать паузу, глядя на зал радостными глазами, видимо, готовый преподнести нечто неожиданное, — а от него всегда ждали, чем же он ныне удивит, — но тут же выпрямился, и бумажка под его локтем слетела вниз, он глянул на нее, никто не успел к нему подскочить на помощь, и Хрущев в досаде нагнулся и произнес всемирно известное русское ругательство. Усиленное множеством микрофонов, оно громоподобно прозвучало над залом. Но зал не грохнул от смеха, а внезапно разразился бурными аплодисментами, будто это самое ругательство было неким новым, потрясшим всех лозунгом. Когда Хрущев выпрямился и понял, в чем дело, он и не подумал извиниться, лицо его побагровело, начисто исчезла приветливая, добродушная улыбка. И внезапно взорвался: «Доколе мы будем терпеть!..» А уж самой речи Палий не помнил, да, видимо, и не хотел помнить.
Он говорил Кедрачеву:
— Вот ведь тоже в традициях наших. Начал-то поливать предшественника, а закончил чуть ли не осанной ему. И в том-то Сталин был хорош, и в этом, да и репрессии потихоньку пошли в ход. И возвеличивать стал себя все по той же схеме. Как-никак, а самодержец, иного не приемлем. Это мало ли что он потом, будучи на пенсии, каялся. На обещания был щедр, но ими народ не накормишь, мил душа… Так что вы полагаете, Владимир Петрович, я такого бояться должен был?.. Откроюсь вам: когда ко мне за той скверной подписью против Пастернака пришли, я ведь этого поэта как следует не знал, мил душа. Потом уж за границей ради любопытства прочел его роман, восторга большого он у меня не вызвал, хотя томления интеллигента российского в нем точны, ну, и язык. А более всего я удивился: почему такой шум надо было поднимать вокруг этой книги? Полагаю, мил душа, что ни ученых, ни писателей Хрущев в силу своего политического воспитания не понимал, да и понять не мог. Я вот был на банкете, когда Гагарин в космос слетал, не банкет — могучая попойка, с выкриками, тостами, угрозами в сторону Запада, а в промежутках волшебные голоса певцов. И представьте, мил душа, все вместе как-то соединялось. И эти поцелуи… Откуда взялось? Говорят, русский обычай. Да не слыхивал я, чтобы эдак, простите, взасос коронованные особы целовались. Это только в кино Петр, как гомосексуалист, Меншикова лобзает… Может, с этих кадров и манера пошла? А, мил душа?
Впрочем. Палий редко, крайне редко говаривал на политические темы. Свой отказ от подписи среди известных ученых под письмом, направленным против Андрея Дмитриевича Сахарова, он объяснил странно:
— Не могу опускаться до уровня черни. Крайне удивлен, что такие почтенные люди собрались в кучу и, забыв предназначение свое, завопили по-уличному: ату его! Неужто полностью растеряли достоинство?
Брежнева он вообще не принимал, называл его «юбилейщиком», однако по приглашениям на важные совещания ходил, а когда новый президент академии, избранный в семьдесят пятом году, которого Палий считал инженером, великолепнейшим инженером, но не столь уж великим ученым, задумал вручить Брежневу высшую награду академии — золотую медаль, Палий насмешливо бросил:
— Любит, однако, государь побрякушки.
Пожалуй, он это даже не в осуждение сказал, а себе в заметку и потому наказал в юбилейный семьдесят шестой год изготовить платиновый медальон Генеральному с текстом, где бы упоминалось, что металлурги всегда считают Генерального своим и потому с почтением приветствуют его семидесятилетие.
Палий рассказывал Кедрачеву с усмешкой, как у старика правителя от тусклого блеска платинового медальона радостно вспыхнули глаза.
Да, конечно, он мог его поздравлять, мог обращаться за помощью, но внутренне Палий не принимал Брежнева, видя, однако, где-то за ним не до конца исчезнувшую тень усатого самодержца, перед которым так и не перестал трепетать. Тень эта внезапно оживала, покойный восхвалялся чуть ли не открыто, действия в Европе, да и не только в ней, бровастого правителя бывали порой так авантюрно решительны, что начинало снова пахнуть кровью.
Однажды Палий, вздохнув, сказал Кедрачеву:
— Эх, Владимир Петрович, запомните, дорогой, когда в Россиюшке жрать становится нечего, народ кормят реформами, обещая разные блага впереди. И что любопытно, мил душа, много находится доверчивых энтузиастов.
Странно, что все это Палий высказывал не кому-нибудь, а именно ему, Кедрачеву, ведь старик знал, что Владимир Петрович связан с Лубянкой, знал или догадывался. Однажды Иван Никифорович так и ляпнул:
— Да вы не смущайтесь, Владимир Петрович, я-то считаю — уж лучше вы, чем другой. При мне ведь всегда кто-нибудь был. Но об одном человеке я жалею, умнейший был, однако сам, мил душа, выкопал себе могилу.
Тогда Кедрачев не понимал, о ком идет речь, и только нынче узнал — речь шла об Эвере… Да, страшная, тяжкая судьба. Как, впрочем, и у Антона Михайловича Кенжетаева, хотя вот оказывается, что живет-то он под чужой фамилией, и давно живет. Обнаружилось это в одной из бумаг покойного Палия…
Ох, как не прост был Иван Никифорович, какие только нити не держал в руках, и не все, далеко не все узелки, завязанные им, распутаешь. Не так уж много было за ним реальных открытий, хотя считался основоположником не одного направления, — это и в учебниках есть, но направления эти, немалым количеством людей созданные, объединялись одним именем — Палий. И ничего не поделаешь. И за рубежом на любом конгрессе он встречался с почетом, к нему приходили ученые разных стран, считали за честь беседовать, и он принимал это как должное. Кедрачев без труда различил, что во время вольных бесед Иван Никифорович легко давал рекомендации тем или иным ученым страны, кого следует публиковать в престижных журналах, а кого надо бы и придержать, и к советам его прислушивались. Ведь настоящего-то ученого у нас признавали по количеству публикаций за рубежом, а не в своей стране; вот, мол, такой-то авторитет мирового значения, а этот — местный гений. Да, мало кто понимал, что степень значимости ученого частенько определял не кто-нибудь, а Палий, и тут никакие рекомендации академии не помогали. На каком-нибудь приеме подкатывал к Палию редактор всемирного журнала с толстой сигарой в зубах и будто мимоходом спрашивал: а вот такого-то вы знаете? Стоило Ивану Никифоровичу поморщиться пренебрежительно, как редактор благодарно кивал, и Кедрачев знал: названному ученому на страницы этого журнала не пробиться, на нем уже клеймо «чужака», хотя работа у того самого автора первоклассная.
Такая уж власть была у Палия. У себя дома она могла и пошатнуться, а вот в Европе или Америке имя его авторитетно и слово его в большой цене. В последние годы Палий выезжал редко, посылал Кедрачева, и там, за рубежом, Владимира Петровича принимали как посланника Палия и прислушивались к нему так же. Теперь и он мог, если нужно было, кое на кого бросить тень, а то и открыть пути в мир «большой науки». Мог. Однако же вот Кенжетаева упустил, не придавал Антону Михайловичу большого значения, а должен был, обязательно должен был держать его на контроле, ведь вот Палий в объединении единственный академик, Кенжетаев — член-корреспондент, а Кедрачев и равные ему — лишь доктора наук… Но так уж случилось, что Кенжетаев словно бы все время находился в стороне, в число приближенных Палия не входил, занимался своим сектором, читал в двух институтах лекции, ни в каких баталиях не участвовал.