Три времени ночи - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, в ином. Не в колдовстве, не в составлении мазей, не в произнесении ритуальных слов, а в добровольном соглашении между человеком и дьяволом, соглашении, подобном (кровь стынет в жилах от такого сравнения) некогда заключенному между человеком и Богом, подобном священным договорам Ветхого завета, которые Бог заключил с пророками и согласно которым Бог защищал и направлял избранный народ, пока тот не отрекся от Господа.
Бодена (сведущего в священном писании настолько, что о нем ходили нелепые слухи, будто он был кармелитом, будто у него мать еврейка) в высшей степени привлекала мысль о таком соглашении. Мысль была прекрасной, ибо доказывала наличие у человека свободной воли. Человек выбирал. Как, все тщательно взвесив, выбирают между двумя формами правления, человек выбирал Бога, Духа, полностью в нем растворялся и делал это обдуманно. Мыслимо ли, чтобы таким же образом он встал бы под знамена зла? Все же приходилось это признать, ведь большинству колдунов договор с дьяволом не приносит никаких земных благ, очень часто они бедные, даже нищие и больные, когда же они принадлежат к богатым и видным фамилиям, у них нет никакого резона предавать себя дьяволу. Другим они сулят сокровища, сами же никакой пользы для себя не извлекают, другим предсказывают будущее, свою же казнь предвидеть не в состоянии. Они совокупляются с дьяволом, но его плоть или, по крайней мере, плоть, в которую он облекается, холодна, а совокупление болезненно. Отсюда следует заключить, рассуждал Боден, что дьяволу отдаются так же, как Богу — бескорыстно, из одной только душевной склонности. Именно эту склонность и надлежало исследовать, чтобы добраться до сути вещей.
В задымленной гостиной с пыльными коврами на стене Клод д’Оффэ постарался подать на стол обед, достойный гостя. Пригласили и судей, к которым вернулся аппетит после того, как in petto[7] они решили переложить это дело на плечи достославного визитера, автора «Республики», защитника третьего сословия, известного кроме всего прочего своими умеренными взглядами. Не протестовал ли он неоднократно против преследований гугенотов? Можно ли было счесть такого человека кровожадным, несправедливым? Разумеется, нет. Битва должна была разворачиваться на их глазах, битва — пусть неравная, но захватывающая — между злом и добром, и они готовились к такому спектаклю, к такому празднеству, готовились следить за всеми перипетиями, как если речь шла об истории, от которой испытываешь приятную дрожь, поскольку в глубине души знаешь наверняка, что в конце восторжествует добродетель. «Какое впечатление она на вас произвела? Попыталась она вас околдовать? Надо не давать ей передышки между двумя вопросами, ведьмы именно тогда шепчут свои заклятья. Она шевелила руками? Вы распорядились ее развязать, это опасно. Вам известно, что дом[8] Берже отказывался допрашивать женщину, если у той не завязаны глаза? И все-таки однажды, допрашивая ведьму из Лаона, он пренебрег этой предосторожностью, думая, что она слепая, и на шесть месяцев превратился в одержимого…»
Гул голосов, перекрестный огонь вопросов, на которые никто не слушал ответа, не прекращался. Присутствовала на обеде и хворая дочка Клода д’Оффэ, ее щеки уже начинали покрываться румянцем. Все ели и пили к вящему удовольствию радушного хозяина, боявшегося, как бы стол не оказался скудным, а вино молодым: запасов в Рибемоне недоставало. Жан Боден, правда, заметил, что уже к началу обеда гости казались слегка под хмельком.
Вот и последняя ее тюрьма. Были и другие, много других, за дело и не за дело. Эта не худшая, здесь почти уютно. Впрочем, рибемонскую тюрьму редко использовали по назначению. Рибемон — спокойный городок, сюда иногда захаживали фокусники, вожаки медведя, их упрятывали в тюрьму на два-три дня за кражу курицы или просто за нерасполагающий вид, вызывавший смутные подозрения. Иногда засаживали какого-нибудь крестьянина, который отказывался платить подать, или батрака, получавшего плату натурой с продажи или с урожая. Городок был спокойный. Как и Вербери.
Свет проникал в камеру через слуховое окно. На земле было устроено что-то вроде убогого ложа. Есть ей давали со стола прокурора, потому что специальной кухни для заключенных не предусматривалось, ведь подолгу их никогда не держали и обычно им хватало краюхи хлеба. На этот раз все обстояло иначе. Жанне перепадал бульон, мясные обрезки. Возможно, в какой-то степени из жалости. Жанна знала эту породу людей — они были способны на жалость. Жители больших городов безжалостны, тюрьмы у них без окон, и набивают их так, что узники погибают от недостатка воздуха. В больших городах могут исполосовать, убить, там умеют быть по-настоящему несправедливыми. Лишь в маленьких спокойных местечках встречаешь такую патоку, такую недоверчивую жалость, жестокое добродушие, лжепособничество. Таких городков Жанна навидалась. Она всегда вовремя их покидала, оставляя им свою закваску. Но, разумеется, она старела, инстинкт слабел, сдавал нюх. Или ее, столь часто оставлявшую после себя зародыш беспокойства, эту заразу, саму в свою очередь охватило оцепенение и ее потянуло на покой? Предлогом Жанне служила Мариетта. Она подрастала и не век же ей было мотаться по дорогам. Однако это была только отговорка. Ребенок, которого она вопреки здравому смыслу оставила жить, стал ей совсем чужим. Просто Жанне опостылело каждый раз начинать с нуля. Приходить на новое место без единого су, придумывать себе имя, несчастья, правдоподобно охать, страшиться случайности или непредвиденной встречи, которые могли бы выдать… (Здесь она назвалась своим собственным именем, это о чем-нибудь да говорит.) Находить заброшенную хибару, приводить ее в порядок, барахтаться в этой грязи, без конца чинить то одно, то другое не хуже мужика и сознавать, что придет время снова отправляться в путь. Женщине, подступившей к ней с угрозами, Жанна сказала правду: она хочет умереть в Рибемоне.
Жанна думала об этом как об искушении. Она даже не пыталась различить среди крестьян и полугорожан местечка ненавистных «живых мертвецов», из которых выбирала свои жертвы. Не будь четы Прюдомов, ей, может, довелось бы умереть в своей постели, как ее бабке Саре.
Не одну неделю она провела, размышляя о своих цыганских предках, и это тоже был знак. Жанна слышала, что было время, когда цыган не трогали. Они бродяжничали по странам, охотясь на диких зверей, продавая корзины, распевая на площадях, делясь новостями, и везде их встречали как желанных гостей. Они находили мужей и жен только в своей среде и не смешивались с никогда не вылезавшими из своих деревень, сонливыми обитателями зловонных низеньких домишек. Цыгане радовались жизни и по праву презирали всех остальных. Но правда ли так было? Или это легенда сродни мечте разбойника Жака с его городом справедливости? Закон, позволявший убивать цыган-мужчин как диких зверей, избивать цыганок и их детей, выжигать им на лбу метку в виде буквы «Т», существовал так долго, может, даже всегда… И все же в других странах находились еще цыгане если не веселые, то по крайней мере свободные. Говорили даже, что где-то есть у них своя страна, целая страна, где живут цыгане. Но какие же это были цыгане, если они сидели на месте? Легенда из детства, давно позабытая, возвращалась теперь к Жанне баюкать ее мысли. Значит, не за горами старость. Уходишь в мечты, забываешь об осторожности, и люди набрасываются на тебя, как звери на раненое животное. И вот тюрьма, теперь уже последняя.
Могла ли она избежать тюрьмы? Сделать так, чтобы о ней забыли, притупить свои чувства, уподобив себя тем, кто ее окружал? Если бы не Прюдомы… А ведь ни Жанна, ни Мариетта ни о чем их не просили, те сами вознамерились продемонстрировать свое милосердие, взять на себя роль покровителей. Сначала они притащили двум женщинам (пятнадцатилетняя Мариетта с ее прекрасными плечами и серьезным взглядом вполне сходила за женщину) доски для ремонта крыши. Потом сена, чтобы было на чем спать в ожидании лучших времен. А затем и вовсе разохотились: однажды вечером жена Прюдома принесла супа, в другой раз немного овощей, репы, бобов. Пришлось благодарить. Потом отрабатывать. Жанна так и думала. Надо было подрезать виноградные кусты, наколоть дров. Работала Жанна, как мужик, Мариетта тоже выполняла свою долю работы. Сделали они даже больше, чем требовалось, и вместо обещанных трех мер ячменя получили от Прюдомов семь — целое состояние. Прюдомы желали показать, что они их вовсе не эксплуатируют. Жанна воспротивилась. «Но ведь они всего лишь поступают по справедливости», — особо не настаивая, говорила Мариетта. Однако Жанна была по горло сыта этой справедливостью. Она предчувствовала, что все это выйдет им боком. Своей показной добротой Прюдомы их просто провоцировали. Жанну угнетала их доброта, она не знала, как на нее реагировать. Доброта — животное поопаснее, других, и, если ей прекословить, она кусает больнее и ее укус ядовитее. Упитанное животное, которое дремлет, переваривая пищу, подобно жирному псу на пороге фермы. Но сделайте шаг не туда, вызовите его неудовольствие, и, уверенный в своем неоспоримом праве, он поднимется на лапы, мощнее, страшнее дикого зверя. Франсуа и Тьевенна были людьми добрыми. Они и слыли добряками, а нет ничего страшнее этого. Кюре всегда ставил их в пример, вечно отсутствовавший хозяин замка им доверял и поручал взимать с крестьян подати; в Рибемоне Прюдомами восхищались от чистого сердца и предоставляли им заниматься благотворительностью и молиться за всех. Они были добрыми людьми, добрыми вполне официально. Если объявлялся нищий, его отсылали к Прюдому. Именно он улаживал все споры. От него зависело, разрешить ли Жанне и Мариетте обосноваться в деревне. И он отнесся к ним, как все и ожидали, благожелательно, но и с осторожностью. Жанна была трудолюбивой, а Прюдом ценил это качество. Однако из-за ее молчаливости Тьевенна Прюдом через несколько месяцев начала говорить, что она скрытничает. Кто приходился Мариетте отцом? Откуда они пожаловали? Жанна справлялась с мужской работой, косила, собирала виноград, колола дрова — тут ничего не скажешь. Но почему тогда Жанна с ее усердием не смогла до сих пор обрести устойчивое положение?