О чём речь - Ирина Левонтина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При этом уже давно такое употребление одеть часто оценивается как вульгарное. С. Л. Толстой в воспоминаниях «Мой отец в семидесятых годах» отмечал, что Л. Н. Толстой «справедливо возмущался, когда говорили „одеть“ пальто или пиджак вместо „надеть“» (Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, 1978). Через полвека ситуация не изменилась:
Я представил ему учеников в непривлекательном свете. – У них всегда грязные ногти, – сказал я, – и они не чистят зубов. Они говорят «полдесятого», «квартал», «галоши» и «одену пальто» (Л. И. Добычин. Город Эн, 1935).
Полдесятого и галоши с тех пор реабилитированы, а вот одеть повезло меньше.
Видимо, с легкой руки К. И. Чуковского одеть – надеть попало в список дежурных ошибок: пожалуй, ни одну речевую погрешность столько не бичевали (ну, разве что звóнишь). Существует и известное мнемоническое правило: «одеть Надежду – надеть одежду».
Между тем, как мы помним, и Окуджава пел: «Дождусь я лучших дней / И новый плащ одену…» И в первой публикации у Пастернака было: «Все оденут сегодня пальто…» (потом, в переработке для «Начальной поры» появилось наденут). Мне кажется, эта шероховатость не портит текст, а делает его уютно-обиходным.
Почему я назвала эту историю поучительной? У многих людей такое странное представление, будто где-то существуют некие незыблемые языковые нормы, записанные на скрижалях какого-то небесного Розенталя, и каждый человек должен этим нормам следовать, если только он хочет хорошо владеть русским языком. Культура речи при таком подходе – это список как-не-надо-говорить, который нужно вызубрить. И раз любимый писатель погрешил против норм, надо его тихонечко поправить. Разные люди писали мне: не мог, мол, Ерофеев написать одеть, он хорошо знал русский язык. А если вдруг ошибся – он бы не возражал против исправления ошибки. На самом же деле все не так. Лингвисты фиксируют нормы литературного языка, наблюдая за речью авторитетных и культурных носителей этого языка. И если Ерофеев, язык которого изумителен, а также и Окуджава, а ранее Пастернак говорили одеть штаны, плащ, пальто, для лингвиста это повод не заклеймить писателей, а задуматься о статусе соответствующей нормы.
Уши Каренина
Много лет назад в каком-то романе меня поразила одна сцена. Там герой приходит навестить больную героиню и разговаривает с нею, стараясь не дышать, потому что ему неприятен кислый запах, который он связывает с болезненным состоянием девушки; однако потом он понимает, что это пахнет блюдечко с ломтиками лимона, стоящее на тумбочке у кровати больной, – и с наслаждением вдыхает тот же самый запах.
Так происходит и со словами: часто нам симпатичны те, которые мы привыкли слышать от каких-то нравящихся нам людей или в приятных ситуациях. А если слово мы узнаем от людей совсем нам не милых, если оно для нас связано с обстоятельствами не вполне приятными – оно вряд ли имеет шанс нам особенно полюбиться.
В газете «Московские новости» была рубрика «Слово и антислово». Как-то раз в ней было интервью с Борисом Акуниным. И вот он там сказал:
Есть много слов, которые меня раздражают, но ни одно из них на антислово не тянет. Я терпеть не могу, когда в ответ на «доброе утро» отвечают «доброе». Хватаюсь за пистолет, когда говорят «озвучил» в смысле «сказал». Терпеть ненавижу, когда слово «достаточно» используют не по назначению. И еще – это уже интеллигентская аффектация – не люблю, когда говорят «ровно» в смысле «именно» (http://mn.ru/society_edu/20120629/321696021.html).
Я про ровно хочу сказать. В норме ровно связывается с указаниями на количество: ровно столько, ровно 5 кг. А Акунин говорит о специфическом, более широком употреблении этого слова: «Ровно так мы и говорим», «Я имею в виду ровно это», «Это ровно такая ситуация» и т. п. Стандартным здесь было бы точно или в точности – или, как предлагает Акунин, именно. Мне такое ровно очень хорошо знакомо – более того, я и сама так говорю, правда, стараюсь не злоупотреблять.
Все дело в том, что у такого употребления слова ровно своя история. Полвека назад на филологическом факультете МГУ открылось Отделение теоретической и прикладной лингвистики (сейчас оно снова так называется, а основную часть времени назвалось ОСиПЛ – Отделение структурной и прикладной лингвистики). И вот там пышным цветом расцвела молодая лингвистическая поросль. Это были студенты, которых учили совершенно особой лингвистике, почти никому у нас дотоле не ведомой, – и которых, в отличие от остальных филологов, учили математике. Они чувствовали себя элитой, обладающей сакральным знанием, да к тому же студенты и преподаватели маленького ОСиПЛа существовали во враждебном окружении – злые силы все время пытались закрыть Отделение. Тем временем эта самая структурная лингвистика сулила так много – и так скоро.
Казалось, рукой подать и до машинного перевода, и до искусственного интеллекта. Золотой век был на пороге, одним словом. Помню, какое впечатление на мой неокрепший ум произвело рассуждение одного из отцов-основателей ОСиПЛа А. Е. Кибрика, которому вдруг почему-то предложили прочитать спецкурс у нас на русском отделении, – о том, что из двух возможных решений лучшим ученые сочтут то, которое проще и красивее («Бритва Оккама»), и это кажется нам чем-то само собою разумеющимся, а ведь за этим стоит представление о том, что мир устроен просто и красиво.
И стоит ли удивляться, что новые структурные лингвисты с восторгом подхватывали словечки, услышанные от В. А. Успенского или А. А. Зализняка, – как знак принадлежности к высшей касте. Ровно отсюда и возникло такое нестандартное ровно. Лингвисты ухватили его у математиков. Это было важно – ведь было представление, что вот лингвистика наконец становится настоящей наукой, заключив союз с математикой.
Как-то все это сливалось – и упоение наукой, и ощущение избранности и братства, и характерный смех всеми обожаемого Зализняка – и любимое им (до сих пор любимое) ровно. У Зализняка, кстати, и я это слово позаимствовала, хоть на ОСиПЛе и не училась.
Удивительным образом словцо вот так и существует в речи лингвистов уже несколько десятилетий: и не исчезает никуда, и не теряет свою специфическую окраску. Конечно, за прошедшее время его несколько захватали, и молодежь повадилась использовать его уж совсем не по делу. Наверно, через бывших осипловцев такое ровно местами распространилось и среди каких-нибудь людей, от всей этой проблематики далеких, – мы, конечно, досадуем, как «когда маляр негодный нам пачкает Мадонну Рафаэля».
Интересно, где подслушал такое ровно Григорий Шалвович? Я понимаю, что, если он услышал его просто так, без всей этой истории, без всего контекста, оно, естественно, показалось ему пустым жеманством. Мы же сентиментально дорожим им и бережно храним в своем лексиконе.
Да, кстати о ровно. Несколько лет назад у него появилось еще одно – и довольно вульгарное – употребление: «А у меня все ровно! Я ваще ровный пацан». Круто все то есть.
Так вот. Если слово связано для нас с несимпатичным персонажем – мы его, скорее всего, невзлюбим. Это как с ушами Каренина:
В Петербурге, только что остановился поезд и она вышла, первое лицо, обратившее ее внимание, было лицо мужа. «Ах, Боже мой! отчего у него стали такие уши?» – подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы.
Яркий пример – история, которая произошла со словом сосуля. Большинство граждан впервые узнали его от В. И. Матвиенко, предложившей бороться с сосулями при помощи лазера. И опять тут как-то сошлось все: и сугробы по колено прямо у Дворцовой площади, и убитые глыбами льда и взбесившимися снегоочистителями люди, и вечно самодовольный вид Матвиенко с ее шубами и цацками, и маниловские рассуждения про лазер. Сосули были встречены гомерическим хохотом и многочисленными пародиями. Самая известная – стихотворение Павла Шапчица:
Срезают лазером сосули,В лицо впиваются снежины.До остановы добегу ли,В снегу не утопив ботины?
А дома ждет меня тарела,Тарела гречи с белой булой;В ногах – резиновая грела,И тапы мягкие под стулом… –
ну и так далее (http://www.online812.ru/2010/04/16/014/pda.html).