Высшее общество - Бертон Уол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А я говорю черта, и если бы ты их видела, то поняла бы почему. – Баббер продолжал дальше: – Если бы ты все это увидела, ты бы не сказала, что я пылю попусту. Я тебе точно говорю, это никуда не годится.
Десять минут спустя, когда Баббер мрачно наблюдал за служителем зоопарка «Секоаала», приставленного к могучему ленивцу, который уже взобрался на ветви дерева во дворе, вновь раздался телефонный звонок. Клоувер объясняла, что хотя ленивец и уроженец Гавайев, но все равно – это блестящая мысль, так как он будет охотиться на летучих мышей и не даст им приблизиться к мясу. Баббер орал, что если они не уберут чертову скотину, то им на голову будет сыпаться его чертово дерьмо… Оказалось, что звонит Деймон Роум:
– Баббер, детка…
Баббер слушал некоторое время, а потом раздраженно сказал: – Ничего не могу сделать. – Затем он предложил Деймону и его компании прийти к нему на вечер.
Деймон пробормотал что-то вроде:
– Послушай, это… невозможно. Нужно… это…
Баббер не расслышал конца фразы, так как человек на крыше включил вентилятор. К несчастью, он не предупредил декоратора, так что струя воздуха, вырвавшаяся из сопла, швырнула кучу черного обсидианового песка прямо в Баббера и он стал похож на оперного черта, выпачканного сажей. Завывание ветра и грохот так перепугали ленивца, что он укусил служителя зоопарка и нагадил ему на костюм. Тогда Баббер издал рык – ни один другой звук на земле не смог бы перекрыть вой урагана. «Эй, ты там, выключай немедленно эту штуку!» А бедный служитель сел в кадку под баньяном и заплакал.
Когда наконец воцарилась тишина и Клоувер протерла Бабберу очки, он вспомнил, что все еще находится на связи с Деймоном Роумом.
– Я не мог разговаривать, – сказал Баббер мягко. – Я попал в песчаную бурю.
– Не полощи мне мозги, дядя, – злобно прорычал Роум. – Чума на твою голову.
На уровне верхушки тридцатифутовой пальмы сидел декоратор на пожарной лестнице и привязывал к дереву кокосовые орехи, покрытые розовым лаком. Он радостно провозгласил:
– Как будто перед днем сотворения мира. У нас будет прекрасный бал.
Итак, два конкурирующих вечера набирали пары, подобно двум допотопным локомотивам, отправляющимся навстречу друг другу по одной и той же колее. Но перспектива их столкновения мало волновала гостей. Они собирались в течение всего дня и в последние часы перед полночью, но ничто в их поведении не намекало на раскол, на страстные речи гвельфов или ярость гиббелинов, на то, что что-либо идет не так, как обычно.
Но линия фронта была все-таки проведена в других кварталах города. Деймон Роум, не доверяя уверениям своего агента по поставке выпускниц университета Беркли, совершил налет на всех высокооплачиваемых девушек по вызову (эта атака должна была дать богатые трофеи), однако потерпел поражение, так как Баббер во многих случаях опередил его. Более того, Баббер предвосхитил следующий шаг Роума, увеличив гонорар до тысячи долларов. Роум пришел в ярость и решил было повысить ставку, но один из его подручных подсказал ему, что за две-три тысячи долларов он мог бы отправить свой самолет в Лос-Анджелес и привезти оттуда два десятка собственных девушек. Деймон пошел дальше. Он заказал четырехмоторный самолет и приказал забить его полностью – и туристический, и первый класс, и «даже… туалетные комнаты».
Полиция отозвала из отпусков всех своих людей и подняла всех, кого можно на ноги.
В двух госпиталях были подготовлены операционные неотложные помощи, а юных улыбающихся медсестер отправили спать (к большому их разочарованию). Их место заняли бригады, возглавляемые хирургом в одном госпитале и кардиологом и психиатром – в другом. Все три светила болтали по телефону друг с другом и были облачены в лучшие свои костюмы.
Издатель крупнейшей в городе бульварной газеты почувствовал: что-то необычное происходит с его пахнущими затхлостью и несвежим бельем работягами-репортерами, отложил в сторону экземпляр «Информационного курьера ассоциации американских фашистов» и сделал то, что никогда не делал – обвел комнату «долгим, проницательным, оценивающим» взглядом.
– Что творится? – спросил он в своей спокойной манере. – Он опять посмотрел на всех своим д.п.о. взглядом. – Это не могут быть скачки: я чувствую этот чертов запах сухой чистки. Никто не чистит костюм для скачек. Так?
– Так.
– И это не может быть джазовой вечеринкой, потому что все слишком стары для этого. – Издатель хлопнул себя по ляжкам и издал гогочущий звук, который неожиданно перешел в пронзительный визг. – Я вам говорю, – продолжил он, вскочив на ноги, выкатив глаза и размахивая линейкой, как казачьей саблей, – что-то подозрительное творится в этом городе. И вам, грязным жидо-красным коммунистам, лучше все выложить, иначе я вас вышибу в два счета!
Незамедлительно ему было все сообщено. Выражение его опытного проницательного лица старого газетчика стало чрезвычайно серьезным.
– Для нас, – пробормотал он главному редактору, – такой кусок не по зубам, мы не справимся в одиночку. Я считаю, что надо поставить в известность шефа.
И «шеф» был извещен: он был шефом, если правду сказать, жалкой небольшой сети бессильных, кастрированных газетенок, вечно страдающих неопределенными тиражами и непроходимой глупостью, но держащихся на плаву благодаря группе стервятников-фельетонистов, всегда держащих нос по ветру читательских интересов.
– Пошлите, – проскрежетал он, – Бонетту и Чэмп.
Бонетта был на самом деле граф Кремо ди Фессонато Фаркрепире, миллионам читателей он был известен под псевдонимом Алексис, а десяти или двенадцати тысячам своих ближайших друзей – как Крими.[32] Поскольку он в то время жил в Санта-Барбаре, где ему было обеспечено полное инкогнито при помощи нового парика, то ему хватило часа, чтобы добраться до Сан-Франциско.
С Чэмп дело обстояло гораздо сложнее. Она уже не была активной фельетонисткой, но все еще пользовалась повсеместной известностью, благодаря своим письмам, подписанным псевдонимом Йетта Перкинс. И хотя, конечно, не она изобретала такие понятия, как «международный бомонд», «фешенебельные вечера», «свадьбы» и даже «дни рождения», именно так считали в газетном мире, где печатали ее вздор, и этого было достаточно, чтобы обеспечить ей неувядаемую славу. В дни ее расцвета, когда она не была еще такой толстой и распущенной, враги называли ее (чаще всего за глаза) Гуттой Перчей, потому что в те годы она была очень подвижной для своей полноты женщиной, а в том, что она женщина, не сомневался никто, несмотря на щетинистый подбородок и скандально известные оргии с освобожденными под залог заключенными из женской исправительной тюрьмы. Да и связываться с ней остерегались – она могла нанести глубокую и весьма болезненную рану. С годами ее почти нормальная полнота превратилась в гротескную тучность. Это и послужило поводом дать ей новую кличку «Чэмп», – так звали огромного пятнистого мастифа, победителя собачьей выставки в Венстминстере в 44-м году. Эта кличка невероятно подходила Йетте в то время, и она прижилась. С годами Чэмп все толстела и толстела. И становилась все неряшливее. И менее подвижной. Эта бородавчатая, щетинистая гора весила более трехсот фунтов. Чтобы выполнить приказ «шефа», не оставалось ничего как вызвать дюжину нью-йоркских носильщиков (Чэмп постоянно жила в Нью-Йорке) и погрузить ее в фургон, а затем в самолет. Через шесть часов (в Сан-Франциско еще не наступила полночь) она чуть было не вызвала крушение авиалайнера, внезапно набросившись на стюардессу в то время, как пилот заходил на посадку, затем ее, злобно шипящую и с красными от ярости глазами, вытащили с помощью крюка из салона и посадили в специально укрепленную инвалидную коляску.
Консуэла, которой уже нанес визит Крими (он же Алексис, он же граф Кремо ди Фессонато и т. д.) и которая была успокоена его интервью, не имела никакого желания встречаться с Чэмп. Крими принес ей фиалки, которые (хотя она терпеть не могла фиалок) входили в давно установившийся ритуал, а Консуэла входила в тот возраст, когда ритуал действует как тонизирующее средство. Крими рассказывал ей о Санта-Барбаре, о поло, о Монтесито Инн, и это действовало так убаюкивающе, так наркотически, как вливание каломели. В заключение он положил на ее плоскую, как гладильная доска, грудь свою красивую, разделенную пополам пробором голову и, задумчиво посасывая ее большой палец, пробормотал сквозь усы цвета пива:
– Вы для нас всех, – эти слова он говорил в течение последних пятнадцати лет, – вы для нас всех – мать.
Отдав этот ставший традицией долг и удостоверившись, что у Консуэлы не происходит ничего такого, чего бы он не знал заранее, он откланялся и отправился посмотреть «на этого невероятного техасца и его штучки». Успокоительное интервью, в высшей степени успокоительное.
Вера Таллиаферро, которая прилетела из Куэрнаваки и теперь подслушивала и подсматривала сквозь приоткрытую дверь ванной комнаты, не могла скрыть своего отвращения. Она отхлебывала граппу прямо из стакана для полоскания зубов и выражала свое недовольство, брызжа слюной: