Под щитом красоты - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Да, сказал я себе, я тоже люблю все, что течет: реки, сточную канаву, лаву, сперму, кровь, желчь, слова, фразы. Я люблю воды, льющиеся из плодного пузыря. Я люблю почки с их камнями, песком и прочими удовольствиями; люблю обжигающую струю мочи и бесконечно текущий триппер; люблю слова, выкрикнутые в истерике, и фразы, которые текут, точно дизентерия, и отражают все больные образы души; я люблю великие реки, такие как Амазонка и Ориноко, по которым безумцы вроде Мораважина плывут сквозь мечту и легенду в открытой лодке и тонут в слепом устье. Я люблю все, что течет, – даже менструальную кровь, вымывающую бесплодное семя. Я люблю рукописи, которые текут, независимо от их содержания – священного, эзотерического, извращенного, многообразного или одностороннего. Я люблю все, что течет, все, что заключает в себе время и преображение, что возвращает нас к началу, которое никогда не кончается: неистовство пророков, непристойность, в которой торжествует экстаз, мудрость фанатика, священника с его резиновой литанией, похабные слова шлюхи, плевок, который уносит сточная вода, материнское молоко и горький мед матки – все, что течет, тает, растворяется или растворяет; я люблю весь этот гной и грязь, текущие, очищающиеся и забывающие свою природу на этом длинном пути к смерти и разложению».
«В своей жизни я много бродяжничал, и не только по Америке, заглядывал и в Канаду, и в Мексику. Везде было одно и то же. Хочешь есть – напрягайся и маршируй в ногу. Весь мир – это серая пустыня, ковер из стали и цемента. Весь мир занят производством. Не важно, что он производит – болты и гайки, колючую проволоку или бисквиты для собак, газонокосилки или подшипники, взрывчатку или танки, отравляющие газы или мыло, зубную пасту или газеты, образование или церкви, библиотеки или музеи. Главное – вперед! Время поджимает».
«Вперед! Вперед без сожаления, без сострадания, без любви, без прощения. Не проси пощады и сам никого не щади. Твое дело – производить. Больше военных кораблей, больше ядовитых газов, больше взрывчатки! Больше гонококков! Больше стрептококков! Больше бомбящих машин! Больше и больше, пока вся эта е…ная музыка не разлетится на куски – и сама Земля вместе с нею!»
После такого пожелания я не поленился обратиться к истокам личности проповедника – заглянуть в его детство, отрочество и юность – и пересек «Тропик Козерога».
«Все вокруг меня были или неудачниками, или в лучшем случае посмешищами. В особенности те, преуспевающие. Преуспевающие нагоняли на меня смертельную скуку».
«Я философствовал с ползунков. Из принципа настраивал себя против жизни. Из какого же принципа? Из принципа тщетности. Все вокруг боролись. Я же никогда и не пытался».
«Вместо того, чтобы расти как сильное дерево, я стал клониться на сторону, полностью пренебрегая законом всемирного тяготения. Вместо того, чтобы выпустить веточки и листочки, я стал обрастать оконцами и орудийными башенками. По мере роста все сооружение превращалось в камень, и чем выше я становился, тем смелей пренебрегал законом всемирного тяготения».
Громада-любовь, громада-ненависть. «А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести», «А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками», «А я, бездомный, ручищи в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый», – сквозь детство-отрочество-юность Миллера так и проступает все тот же Маяковский, которого Миллер вряд ли читал. Но и его воротит от «позорного благоразумия».
«Все – ради завтрашнего дня, но завтра так и не наступало. Настоящее – это только мост к будущему, и на этом мосту – стоны; стонет весь мир, но ни один идиот не задумается, а не взорвать ли этот мост?»
«Обо всех улицах Америки, вместе взятых, я думаю как об огромной выгребной яме, выгребной яме духа, в которую все засасывается и тонет в непреходящем говне. А над этой выгребной ямой волшебная сила труда возводит дворцы и фабрики, военные заводы и прокатные станы, санатории, тюрьмы и сумасшедшие дома. Весь континент – словно ночной кошмар, порождающий небывалые несчастья в небывалых количествах».
«Я хотел видеть Америку разрушенной, изуродованной, сровненной с землей. Я хотел этого исключительно из мстительного чувства, в качестве возмездия за преступления, творимые по отношению ко мне и мне подобным, кто так и не поднял свой голос, так и не выразил свою ненависть, свой протест, свою справедливую жажду крови».
«Можно было рассмотреть всю американскую жизнь: экономическую, политическую, моральную, духовную, художественную, статистическую, патологическую. Она выглядела будто огромный шанкр на измученном члене. Даже хуже, честное слово, ибо вам не удастся увидеть ничего, хоть отдаленно напоминающего член. Возможно, в прошлом это и было жизнью, продуктивной, доставлявшей хоть минутную радость, минутный восторг. Но, глядя на нее со своего насеста, я видел нечто более гнилое, чем изъеденный опарышами сыр».
«У меня был глаз-микроскоп, нацеленный на пороки, на крупицы уродливого, единственно составлявшие для меня прелесть вещи. То, что ставило вещь вне закона, что делало ее непригодной, порочило ее – то притягивало меня и внушало к ней любовь».
Интересно только, что героя Миллера радует не всякая порча, против иной он готов и восстать: «Пришли евреи, как сказано, пришли, словно моль, и начали пожирать ткань нашей жизни, пока не осталось ничего, кроме порхания моли, которую они притащили с собой отовсюду. И скоро наша улица начала дурно пахнуть, скоро начали уезжать настоящие люди, скоро начали ветшать дома и отпадать ступеньки, как хлопья старой краски. Скоро улица стала похожа на нечистый рот с выпавшими, а когда-то превосходными зубами, с прогнившими дочерна отвратительными пеньками, торчащими тут и там, с болявыми губами и воспаленным небом. Скоро в сточных канавах стало по колено отбросов, а на черных лестницах – полно засаленного постельного белья, тараканов и высохшей крови. Скоро на витринах магазинов появились кошерные вывески, и повсюду – изобилие домашней птицы, кислого запаха маринада, чудовищных караваев хлеба. Скоро на каждом углу появились детские коляски: на ступеньках, во двориках, перед входом в магазины. И с этими переменами исчез английский язык: теперь нельзя было услышать ничего, кроме идиш, этого шепелявого, плюющегося, придыхающего языка, на котором «Бог» и «гнилые овощи» и звучат одинаково, и означают одно и то же.
Мы съехали в числе первых семей, вскоре после вторжения. Раза два или три я возвращался в наш старый микрорайон, на день рождения, Рождество или День благодарения. И каждый раз я обнаруживал пропажу чего-нибудь обожаемого и любимого