Под щитом красоты - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато в «Возвращении» (перевод И. Горкиной) с приближением мира откуда ни возьмись возникает самый настоящий герой – ротный командир обер-лейтенант Хеель, который ходит в дозор с тростью. И когда еврей Вайль приносит газету, в которой пропечатано, что в Берлине революция, Хеель комкает газету и кричит: «Врешь, негодяй!» А потом, оставшись в одиночестве, сидит в солдатской куртке без погон и плачет.
И наконец, прощаясь с однополчанами, поджав губы, говорит Вайлю:
«– Ну вот, Вайль, вы и дождались своего времечка.
– Что ж, оно не будет таким кровавым, – спокойно отвечает Макс.
– И таким героическим, – возражает Хеель.
– Это не все в жизни, – говорит Вайль.
– Но самое прекрасное, – отвечает Хеель. – А что ж тогда прекрасно?
Вайль с минуту молчит. Затем говорит:
– То, что сегодня, может быть, звучит дико: добро и любовь. В этом тоже есть свой героизм, господин обер-лейтенант.
– Нет, – быстро отвечает Хеель, словно он уже не раз об этом думал, и лоб его страдальчески морщится. – Нет, здесь одно только мученичество, а это совсем другое. Героизм начинается там, где рассудок пасует: когда жизнь ставишь ни во что. Героизм строится на безрассудстве, опьянении, риске – запомните это. С рассуждениями у него нет ничего общего. Рассуждения – это ваша стихия. «Почему?.. Зачем?.. Для чего?..» Кто ставит такие вопросы, тот ничего не смыслит в героизме…
Он говорит с такой горячностью, точно хочет самого себя убедить. Его высохшее лицо нервно подергивается. За несколько дней он как-то сразу постарел, стал желчным. Но так же быстро изменился и Вайль: прежде он держался незаметно, и у нас никто его не понимал, а теперь он сразу выдвинулся и с каждым днем держит себя решительней. Никто и не предполагал, что он умеет так говорить. Чем больше нервничает Хеель, тем спокойнее Макс. Тихо, но твердо он произносит:
– За героизм немногих страдания миллионов – слишком дорогая цена.
– Слишком дорого… цена… целесообразность… Вот ваши слова. Посмотрим, чего вы добьетесь с ними.
Вайль оглядывает солдатскую куртку, которую все еще не снял Хеель:
– А чего вы добились вашими словами?
Хеель краснеет.
– Воспоминаний, – бросает он резко. – Хотя бы воспоминаний о таких вещах, которые за деньги не купишь».
То есть при всем своем антивоенном пафосе Ремарк дает слово и романтическим храбрецам. И уж тем более – певцам фронтовой дружбы.
Оттого-то Ремарк и был, да и есть, любим миллионами: пусть его мир и ужасен, но мы-то, люди, довольно трогательные существа, покуда какие-то сверхчеловеческие силы не натравливают нас друг на друга.
Хотя… Когда изголодавшаяся, оборванная немецкая армия уже после капитуляции сталкивается с сытыми, великолепно экипированными американцами, в проигравших пробуждаются совсем не трогательные чувства.
«Мы не знаем, что с нами происходит, но если бы сейчас кто-нибудь обронил хотя бы одно резкое слово, оно – хотели бы мы того или нет, – рвануло бы нас с места, мы бросились бы вперед и жестоко, не переводя дыхания, безумно, с отчаянием в душе, бились бы… Вопреки всему бились бы…».
А вот как изображает первый бой в «Путешествии на край ночи» Луи-Фердинанд Селин.
«Немцы, прижавшись к дороге, стреляли упрямо и плохо, но зато патронов у них было завались: наверняка полные подсумки. Решительно, война и не думала кончаться. Наш полковник, это у него не отнимешь, демонстрировал потрясающую храбрость. Разгуливал по самой середке шоссе и поперек него, словно поджидал приятеля на вокзальном перроне, разве что малость нетерпеливо.
Я – это надо сразу сказать – деревни не выношу: там тоскливо, вокруг одни канавы, в домах вечно ни души, дороги никуда не ведут. А уж если к этому еще войну прибавить, то и совсем нестерпимо становится. Вдоль обоих откосов подул резкий ветер, шквальный шум тополиной листвы смешивался с сухим треском, долетавшим до нас от немцев. Эти неизвестные солдаты все время мазали по нам, но окутывали нас, как саваном, тысячами смертей. Я шевельнуться боялся.
Ей-богу, мой полковник был сущее чудовище. Хуже собаки: уверен, он даже не представлял себе, что и до него смерть добраться может. И еще я понял, что храбрецов вроде него должно быть много в нашей армии и, конечно, не меньше у противника. Сколько – этого уж никто не знает. Один, два, может, несколько миллионов. С этой минуты страх мой стал паникой. С такими типами эта адская чушь, того гляди, на целую вечность растянется. С чего ей прекращаться? Никогда еще я отчетливей не сознавал, какой неумолимый приговор висит над людьми и вещами.
«Неужели я единственный трус на земле?» – подумал я. И с каким ужасом подумал! Трус, затерявшийся среди двух миллионов героических психов, сорвавшихся с цепи и вооруженных до зубов? В касках, без касок, без лошадей, на мотоциклах, в машинах, свистящих, стреляющих, хитрящих, летящих, ползущих на коленях, идущих маршем, гарцующих по тропинкам, громыхающих, запертых на Земле, как в сумасшедшем доме, чтобы разрушить все – Германию, Францию, целые континенты, – разрушить все, что дышит, более бешеных, чем собаки, и обожающих свое бешенство (чего за собаками не водится), в сто, в тысячу раз более бешеных, чем тысяча бешеных собак, и во столько же раз более злобных! Миленькие же мы, однако, типы!»
МЫ, а не какие-то там тираны и эксплуататоры трудового народа. Не ремарковские жертвы сверхчеловеческих сил, а сами добровольные и бешеные убийцы!
И тут разрыв снаряда.
«Сразу после этого я подумал о вахмистре Баруссе, которого разорвало, как доложил связной. «Хорошая новость! Тем лучше, – тут же решил я. – Одной падлой в полку меньше!» Он меня под военный суд за банку консервов подвести хотел. «Каждому своя война», – сказал я себе. С этой стороны, надо признать, и от войны польза бывает. Я знавал в полку таких сучьих гадов, как Барусс, которым тоже от души помог бы нарваться на снаряд.
А вот полковнику я худого не желал. Тем не менее он тоже был мертв. Сперва мне было никак его не найти. Штука в том, что взрывом его швырнуло на откос, растянуло на нем и бросило в объятия спешенного кавалериста, связного, тоже убитого. Они обнялись и вечно будут обниматься. Только у кавалериста была теперь не голова, а