Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День летел за днем, неделя за неделей, апрель сменился маем, вошли в свои берега реки, иссякли ручьи, оделись листьями деревья, затвердели лесные тропы, задымились пылью проселки, а в голове моей, в глазах, в руках все еще шумит, поет весна: куда ни посмотрю, всему радуюсь, за что ни возьмусь, все делаю азартно, каждого хочу опередить в работе, мысли чистые и ясные, засыпаю без страха за завтрашний день.
Когда-то, в первые дни моего пребывания в коммуне, после того как я отдубасил рябого Петьку, Антоныч сказал мне с горьким упреком: «Не ожидал, Саня, такого, скажу по правде! Думал, что надоело тебе ежачиться на людей, на самого себя. Что же случилось с тобой?» Тогда я не сумел ответить Антонычу — отнялся, очугунел язык. Теперь я бы охотно ответил ему, да вот беда — не спрашивает, забыл о нашем колючем разговоре. А сколько я слов припас за это время, в течение зимы, когда стоял у станка, учился в школе, гулял по снежной тайге с Борькой. Сколько раз я мысленно беседовал с Антонычем.
— Санька, что случилось с тобой? Почему ты перестал ежачиться на людей? — спрашивал меня Антоныч.
— Потому что люди не ежачатся на меня, — отвечал я ему.
— Неужели это и все? — допытывался Антоныч.
— А разве этого мало? Не бьет меня Петька — и я хватаю руку драчливого Кольки, не даю ему ударить Петьку. Верит мне Петька — и я не обману его. Любит меня Борька — и я люблю его.
— А почему ты такой весенний?
— Потому что я стал кузнецом своего счастья.
— А ты знаешь, что такое счастье?
— Знаю! Когда тебя не боятся люди, не жалеют, не презирают, когда не едят тебя паразиты и на твоих плечах не вонючие лохмотья, а чистая рубашка, когда кожа твоя не черным-черна от мазута и грязи, а вымыта с мылом, когда тебя не тошнит от голода, над твоей головой есть крыша и не надо тебе заглядывать в чужой сытый рот, в чужой карман.
Антоныч улыбается. «Куй, брат, железо, пока оно горячо!»
Вот я и кую. Дня, часа, минуты не проживу без станка, без школы и книги, боюсь отстать от Борьки.
Но, оказывается, как ни старательно махал я своим чудодейным молотом, все-таки далеко мне было до Борьки: это я понял в один из летних дней…
Однажды, в субботний вечер, Борька извлек из своей тумбочки брезентовую сумку, положил в нее новенький вороненый молоток, добрую краюху хлеба, шматок сала, десяток картофелин, сахар, котелок.
— Ты куда это собираешься Борька? — спросил я.
— Утром, чуть свет, иду в тайгу охотиться на камни. Ищу дружка. Может, пойдешь со мной?
Я пожал плечами, усмехнулся недоверчиво.
— Охотятся на волка, на лисицу, на зайца, на рыбу, а вот чтоб на камни…
— Первый раз слышишь, да? Есть и такая охота. Интересно. Пойдем?
— Что ж, ради интереса можно сходить.
Утром, когда весь наш дом еще крепко спал, мы вышли на улицу. Крупная тяжелая роса лежала на каменных ступеньках лестницы. На дворе там и сям валялись сосновые ветки, сорванные с деревьев ночным с дождем ветром. Старые морщинистые плиты, выложенные на дороге от ворот к дому, помытые ливнем, желтели среди изумрудного разлива травы. Во дворе было тихо, но за воротами, над тайгой бродил еще ветерок, след ночного бурелома: раскачивал вершины елей, гнал по небу рваные сизочерные клочья облаков, строгал корявую поверхность озера, жалобно подвывал в жестяном флюгере, трепал конец белоснежной матерчатой полосы, сорванной с фронтона дома.
— Надо водворить на место наш герб. — Борька достал из сумки молоток, засунул его за пояс, схватил конец болтающейся ленты, по узкой крутой пожарной лестнице взобрался на крышу. Быстро и ловко орудуя молотком, он водворил на место наш герб. По-прежнему, как вчера и позавчера, над лепным карнизом заалела надпись, начертанная на белой материи: «Человек — это звучит гордо».
Надпись давным-давно знакома мне, читаю ее по нескольку раз в день, входя в дом и выходя из него, но не понимаю. А понять хочется. Спросить же у кого-нибудь, что это значит, человек, звучащий гордо, не решаюсь. Стыдно и боязно. Засмеют. Как это я не понимаю того, что всем коммунарам так ясно? Когда я пытаюсь самостоятельно разгадать эту надпись, то предо мною всегда почему-то вырастает красный человек, мой дед Никанор, несущий на длинной палке огонь в загазированный забой, Никанор, зажигающий четыреста свечей у изголовья погибших шахтеров на Раковке, Никанор в вывернутой шубе, Никанор, бросавший в лицо хозяину, Карлу Францевичу, золотые монеты.
Борька спускается на землю. Широко расставив ноги, задрав вихрастую голову кверху, он смотрит на наш герб, и его скуластое смуглое лицо озабоченно хмурится.
— Надо постоянную надпись сделать, прямо на фронтоне.
Вот он, Борька, конечно, лучше всех знает, какая загадка кроется за этой красивой лентой.
Мы идем к воротам. Наши ботинки с подковками на каблуках, с гвоздями на подошве гулко стучат по каменным плитам. За воротами я останавливаюсь и, чувствуя, как краснею, киваю в сторону белого дома, говорю:
— Борька, я давно хочу у тебя спросить, да все забываю… Почему такой герб у нашей коммуны: «Человек — это звучит гордо»?
Борька обиженно смотрит на меня.
— Экзаменуешь? Или в самом деле не кумекаешь?
— В самом деле… Антоныч его придумал, да?
— Максим Горький. Писатель. Его портрет висит в читалке. Голова ежиком, а усы моржовые… тоже побродяжил немало. Свой в доску. Уважает мозолистую руку. А где уважение, там и гордость человеком. Ну, пошли, чего остановились!
Пахучие шатровые пихты и вековые ели, обросшие чуть ли не до корней разлапистыми темно-зелеными ветвями, скрывают от нас утреннее небо, неохотно пропускают охотников за камнями. Борька шагает впереди, уверенно хватая еловые ветви своими длинными ловкими руками, и не отпускает их, пока я не пройду вслед за ним. Идем добрый час в прохладных сумерках, по узкой тропинке, известной, наверное, только бывалым лесовикам. Тропка часто расщепляется надвое, но Борька не останавливается, не раздумывает, какую выбрать. Шагает и шагает, смело и твердо, будто кто указывает ему дорогу. Изредка он, оборачиваясь ко мне, кивает на деревья и баском, как Антоныч, объясняет, что этой березке-невесте двадцать не минуло еще, а вот та черная мохнатая ель, на монашку похожая, ростом неказистая, живет на свете больше ста лет, а вот тот кедр-великан еще в допотопные времена родился. Слушаю Борьку и завидую. Все, прохвост, знает! Спрашиваю:
— Ты что ж, в лесу рос или как?
Борька покачал головой.
— В подвале. На Выборгской стороне, в Петрограде. Лес первый раз здесь увидел, когда попал в коммуну. Подружил меня с лесом Антоныч. Любит он его.
— Любит?.. Так он же слесарь!..
Борька перестал шагать, с интересом посмотрел на меня, усмехнулся.
— А если слесарь, так, по-твоему, должен только железо грызть и смазочное масло пить? — Борька кивнул на вершину кедра-великана. — Лес, говорит Антоныч, первая радость людей.
Да, это правда. Моя первая радость на земле, до сих пор цветущая в сердце, — это путешествие по Батмановскому лесу с сестрой Варькой. Как мы оба тогда радовались! Давно это было, очень давно, когда еще и дед Никанор жил, и мама, и бабушка, и отец, и Кузьма.
— Борька, у тебя сестра есть?
— Была.
— А где она теперь?
— Не знаю. Раньше она на Путиловском работала, в литейном цехе, формовщицей.
— Моя тоже формовщица. Варькой ее звали. А твою как?
— Светка, Светлана. Не посветило ей!..
Борька махнул рукой, размашисто зашагал вперед. Молчал и я. Думал о Варьке. Где-то она? Жива ли…
Таежная тропа, окутанная сумерками, прохладная, сырая, неожиданно оборвалась, и мы вышли на огромную поляну, залитую солнцем и заваленную камнями.
Борька поворачивается ко мне и по-хозяйски, будто я перешагнул порог его собственного дома, объясняет:
— Это место называется Каменным огородом. Лет тыщу тому назад, а может и больше, кто-то посеял эти камешки, а убрать урожай забыл. Вот здесь мы и будем охотиться. Собирай сушняк, разжигай костер, кипяти чай, а я разведаю, что и как.
Он вытряхивает на траву из сумки хлеб и сало, солдатский котелок и сырую картошку, банку с чаем, две жестяные кружки, коробок спичек, берестовую солонку и, размахивая своими длинными ручищами, долговязый и худой, быстроногий, бесследно исчезает среди каменного стада, пасущегося на поляне. Через минуту или две я слышу, как Борька клюет вороненым молоточком большие и малые камни: «тук, тук, тук». Чего он ищет? Клад, что ли?
Огород!.. Чудно. Всякие тут камни — серые, гладкие, обточенные, как валун, величиной с избу и круглые, как футбольный мяч, и ребристые, слоеные, изъеденные ветром, голые и обросшие мхом с пластом земли и елочкой-малюткой на вершине, камни-грибы, камни, похожие на древнюю бабку с клюкой, на огромную птицу, на колокол, на цветок.
Отгорел костер, поспел чай в котелке, стала мягкой, одуряюще запахла печеная картошка, а Борька все не идет завтракать. Я приложил ладони к углам рта, закричал: