Я люблю - Александр Авдеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отгорел костер, поспел чай в котелке, стала мягкой, одуряюще запахла печеная картошка, а Борька все не идет завтракать. Я приложил ладони к углам рта, закричал:
— Бо-о-орька-а-а-а!..
Вся тайга, кажется мне, от Камы-реки до Уральского хребта, радостно откликается на мой голос:
«…а-а-а-а-а-а-а!..»
Мне нравится, как разговаривает со мной тайга, и я кричу еще и еще и, улыбаясь, слушаю эхо елей, пихт, кедров и берез. И птицы, наверное, поют вот так же, — любят слушать свои голоса, отраженные звучным зеркалом тайги.
— Ну, чего разорался? Испугался?.. — Из-за огромного каменного гриба показался Борька. — Что же, не хитро и заблудиться. Тайга!.. — Он бросил на землю сумку, полную камней, сел у догорающего костра, потер ладонь о ладонь, шумно втянул в себя воздух. — Миленькие печенки, до чего же вы душистенькие и завлекательные. Где вы? Куда вас упрятал кухарь? Отзывайтесь скорее?
Я выложил перед Борькой пять крупных сморщенных черных-пречерных картофелин, брусочек сала, полкраюхи хлеба и кубик коричневого самодельного сахара.
Ну и позавтракали же мы в тайге! Кажется, никогда в жизни даже после самой длительной голодовки не ел я с таким аппетитом. После завтрака Борька вытряхнул из сумки кучу камней. Взяв один из них, положил на ладонь, поднес к моим глазам.
— А ну, скажи, каким именем крещен этот камешек? Только по-ученому шпарь.
— Не знаю. Камень как камень. А ты знаешь?
— Спрашиваешь! — Оттопырив губу, выпучив глаза, Борька важно изрек: — Это обыкновенный полевой шпат. — Он размахнулся, бросил в тайгу обыкновенный камень и взял с кучи необыкновенный — прозрачный, как стекло, чуть-чуть дымчатый. — Ну, а этот как называется? Не знаешь? Ладно, так уж и быть, открою тебе его звание. Это горный хрусталь. Обитает в трещинах скал. А вот еще одно чудо: горный лен.
— Как?
— Горный лен. Видишь, какой струистый — хоть пряжу делай. В огне не горит этот камень. Асбест. А вот этот в воде не тонет.
На ладони у Борьки легкий на вид, с дырочками, волокнистый, желтовато-бурого цвета камень.
— Горная кожа. Да, так и называется: горная кожа.
В тайге, на солнечной опушке запела какая-то птица. Борька толкнул меня.
— Каменный дрозд. Ишь, как, стервец, выговаривает — заслушаешься. А сам ведь махонький, меньше скворца, рыженький, в сизых латках. Вот он, вот, видишь?!
Я смотрел на ветви кедра и ничего не видел. Пусть себе поет. Перевел взгляд на Борьку. Эх, и повезло же мне на дружка! Люблю его, барбоса! Всю жизнь с ним не расстанусь. Куда он пойдет — туда и я. Что он будет делать, то и я.
В этот день я разгадал тайну герба нашей коммуны. Человек, звучащий гордо — это мой дед Никанор, и Борька, и Антоныч, и Гарбуз, и Петро Чернопупенко, и Маша. Когда-нибудь стану таким человеком и я. Стану. Честное коммунарское!
* * *Долго тянулся голодный тысяча девятьсот двадцать первый, весело промелькнул мирный тысяча девятьсот двадцать второй. Советская власть докатилась до самых дальних берегов Тихого и Ледовитого океанов. Двадцать четвертый год поразил наши сердца смертью Ильича, в двадцать пятом Антоныч перестал называть нас мальчиками, дал нам новое имя: молодые люди, в двадцать шестом к основному нашему дому мы пристроили два крыла — клуб и школу, в двадцать седьмом заблистала седина на висках Антоныча и выпали два передних зуба, в двадцать восьмом на верхней губе Борьки появился темный пушок…
Год за годом пролетал, а мы с Борькой живем по-прежнему неразлучно, душа в душу. Вместе шагали по коммунарской жизни, вместе решили выйти за ворота коммуны, в люди, в большую жизнь.
Мы всей коммуной усердно готовились к этому дню. Натерли полы, по всем углам за паутиной охотились, сменили занавески, постельное белье. Антоныч назеркалил свою старую-престарую кожанку, подстриг усы. В красном уголке мы заклеили все стены плакатами, диаграммами и фотографиями из жизни нашей коммуны.
Приехали на праздник наши шефы — железнодорожники и металлисты со станции Волчий Лог. Привезли подарки. А коммуна одарила шефов своими воспитанниками. Совет выделил пять кандидатур, собрание обсудило их и утвердило. Вечером будет товарищеская передача в новую жизнь бывших правонарушителей.
Передают и меня и Борьку. Мое совершеннолетие совпало с большим праздником коммуны — с десятилетием ее существования.
На торжественном заседании председательствую я. После доклада Антоныча моя очередь говорить. Но я растерялся, не знаю, с чего начать. Нужно было огласить список ребят и от имени совета порекомендовать их в члены ВЛКСМ. Глянул в бумагу, а там на первой строчке крупными буквами моя фамилия.
Антоныч подметил мою растерянность, взял список из рук, подошел к самому краю сцены, ногу на барьер поставил, оперся на колено и прочитал:
— Александр Голота, токарь шестого разряда, но желает учиться на машиниста. Немного знает паровоз.
— Борис Куделя, токарь, тоже в машинисты.
— Николай Дубров, самостоятельный токарь.
— Ваня Золотухин, слесарь первой руки, хочет в лекальщики.
— Петр Макрушин, токарь…
Помолчал, свертывая в трубку список. Потом поднял голову. Глаза его сухи, губ не видно, а скулы каменные. Даже усы почернели. Голос звучит строго и требовательно:
— Идите, ребята, твердыми шагами, под ноги хорошенько смотрите да нас крепко помните. Растили вы в коммуне сами себя, воспитывались тоже сами. В Москву, в Ташкент поедете, в депо останетесь — везде думайте, что вы в коммуне, не теряйте свой характер.
Повернулся к столу президиума, подошел близко. Смотрит на меня жаркими глазами и говорит:
— А ты, Сань, будь хорошим машинистом! Все остальное у тебя, кажется, хорошо прорастает.
Помолчал, остановившимися глазами долго смотрел на меня, запоминал. Протянул руки и нагнулся. Успел я приметить, как забились ресницы Антоныча.
Обнялись мы крепко. Бумаги со стола снегом полетели, стакан со звоном рассыпался на полу, все коммунары на ноги вскочили, а мы не хотим разойтись. Я чувствую у своих глаз, на скулах, губах табачные усы, а голову заливает теплота, поднятая снизу, от самого сердца.
То смешались наши слезы. Не стыдно ни перед вставшими товарищами, ни перед шефами, ни перед большим, в самый потолок, Лениным, косящим на меня мягкие и добрые глаза.
Выпрямился Антоныч, платком сушит свои скулы и говорит рваным голосом:
— Жалко тебя отпускать, Саня. Дорого ты нам достался. Ну да ладно. Иди, иди, Сань, завоюй себе жизнь. А вы, дорогие шефы, принимайте наш подарок и несите ответственность. Рекомендуем всей коммуной их в комсомол.
Смеяться надо, радоваться. Шефы с целым оркестром приехали. Вон медь инструментов горит, веселье обещает в душистом августовском саду, а мы…
Рябой Петька на передней лавке сидит, пухлыми губами вздрагивает. Блеск в его глазах освежил побитое оспой лицо. Хочется обнять, приласкать все сто тридцать голов, даже Петькину, дать каждому коммунару торжественное обещание, что я завоюю жизнь, обязательно завоюю.
Мой белый дом с каменными львами посреди неоглядного лесного моря, моя пропахшая теплым маслом и раскаленной сизой стружкой мастерская, мой станок со щербатой станиной, с зарубкой на суппорте «А. Г.», моя комната с видом на сибирскую тайгу, тоже с зарубкой на оконной раме «А. Г.», моя кровать, где я спал тысячи ночей, мой батько Антоныч, мои раздольные сибирские снега, мое сибирское лето с росными лунными травами, с душистыми солнечными полянами, мои звезды сибирские, мои реки холодные и прозрачные до дна, мои закаты и восходы, полыхающие над коммуной красными знаменами!
Мои вы, мои навсегда!
В доме со львами, затерянном в сибирской глухомани, в бывшем охотничьем замке какого-то золотопромышленника, зверолова, в этом сказочном доме не было сказочных принцесс-лягушек, не было мудрых и добрых волшебников, конька-горбунка, шапки-невидимки, ковра-самолета. Ничего сказочного не было, и все-таки чудо случилось: окропили живой водой мои битые-перебитые кости, искупали в двух водах, кипящей и студеной, сполоснули в волшебном молоке и отправили гулять по свету.
И совершил это чудо красный человек — коммунист токарь, учитель, партизан Антоныч.
Год за годом он растил в моем сердце любовь к труду, к книге, к людям, к человеку, к правде.
Едем по золотой августовской земле — тайга зеленеет справа и слева, качают доспевающие хлеба своими тугими тяжелыми колосьями, желают нам доброго пути, поют, не умолкая, ранние птицы, рвется навстречу свежий ветерок, горит, пламенеет незамутненная ни одним облачком заря.
Борис, как всегда, рядом со мной, плечом к плечу, заглядывает мне в глаза, улыбается, ждет, что я скажу в ответ птицам и колосьям, ветру и заре. Я приподнимаюсь в кузове грузовика, машу руками во все стороны, набираю полную грудь сибирского хмельного воздуха и кричу: