Клон-кадр - Павел Тетерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень медленно — так, чтобы не закружилась голова — встаю с асфальта, опираясь (здоровой) рукой на стену. Скорее всего он не стал бы меня убивать. Во всяком случае, не здесь. Не в центре утыканного камерами наружного наблюдения города в разгар часа пик. Думаю, он бы отделался одной из своих излюбленных безобидных шуток. Например: вырезать ножиком на лбу бессознательно лежащего тела надпись «Чмо» (варианты: «Лох», «X…»). Были прецеденты. Особый цимес таких надписей состоит в том, что даже при очень хорошо наложенных швах буквы читаются. Если, конечно, не обратиться к услугам пластических хирургов, но у людей, имеющих дело с Бубновым, нет денег на пластических хирургов.
Принимаю вертикальное положение (голова: кружится, но едва заметно). Сегодня мой день — уже давно (очень давно) мне так не везло.
Продолжение стихотворной строчки: «Только друзья, что вчера еще верили, теперь не вернутся обратно». Не то чтобы очень рифмуется, надо сказать. К тому же, это не про меня — у меня друзей нет. Уже давно.
Был Клон, но Клона теперь нет. Были другие, но мы уже давно друг другу не верим… Мысль не в тему: получается, что все-таки это про меня. Н-да.
Менты: что-то обговаривают вполголоса, косясь в мою сторону. Им ничего не светит, с какого боку ни подойди. Я — не подозреваемый, а потерпевший. Подозреваемый сделал ноги, а они, естественно, не стали его догонять. Поэтому у них нет повода везти меня в обезьянник — все проходит по единственно возможному сценарию:
— Заявление писать будешь?
— Нет, конечно.
Разочарованно и неохотно:
— Всего хорошего, блядь.
Сержанты разворачиваются ко мне жопами (уже в меру обрюзгшими, откормленными и провисающими) и неспешной походкой движутся в направлении ржавого «уазика», чтобы вытащить из бардачка и с чувством выполненного долга сожрать слипшиеся прогорклые бутерброды, которые им приготовили с утра их непривлекательные жены с дешевой химией. Жены в спортивных костюмах, в вареных мини с рынка, в халатах с дырками на локтях. Суровые будни работников охраны общественного порядка… Хотя нет, вру: насколько я помню, в «уазике» нет бардачка. Не предусмотрен минималистической конструкцией.
Зеваки: потихоньку разошлись, я: подобрал с асфальта ремень, купил в ларьке бутылку ледяной бонаквы (спасибо дяде мусору за дельный совет) и приложил к виску. Средних лет палаточная мадам, наблюдавшая (скорее всего) за всем из своего всевидящего окошка, предложила мне бесплатную помощь в виде бинта, перекиси и почти всего стандартного содержимого аптечки, которую, как я выяснил в процессе, их обязывает держать санэпиднадзор.
А также — в виде своих заботливых рук. Видимо, у нее был сын моего возраста. Или что-то в этом роде. Все выглядело очень трогательно. Мать анально-палочного Антона из шоу Ролана Факинберга поступила бы на ее месте точно так же.
За десять минут внутри ларька я узнал о ней много интересного. Например, что в молодости она работала каким-то фельдшером. И что как (бывший, но все же) фельдшер она настоятельно рекомендовала бы мне обратиться в травмопункт, потому что на такие порезы нужно однозначно накладывать швы, иначе они будут заживать хрен знает сколько времени, а впоследствии мутируют в безобразные шрамы. Я сказал, что скорее всего ближе к вечеру действительно обращусь в травмопункт, но сейчас мне нужна просто хорошая повязка, так, чтобы не кровило, потому что меньше чем через час меня ждет очень выгодная работа, от которой не стоит отказываться даже из-за пореза.
Я говорил правду. Я действительно собирался (потом) наложить швы.
После врачебных процедур мы покурили (почти негнущейся порезанной рукой я прижимал к виску лед из ее морозильника), а уже на выходе, на пороге, я умылся бонаквой (она оказалась газированная, хотя я просил без газа — забыл проверить, но после всего того, что добрая тетка для меня сделала, было бы скотством попросить ее заменить уже початую бутылку), поблагодарил даму и вышел вон. Курить в ларьке мне не понравилось — это практически то же, что курить в тамбуре поезда дальнего следования: кубометры отработанного никотина, заползающего во все углы, складки и щели, и одежда, успевающая безнадежно провоняться (затхлостью и безысходностью) всего за одну сигарету.
Сам не знаю чего ради я забычковал (уже на улице) в еще не высохшую лужицу собственной крови, а потом вытащил из рюкзака фотоаппарат и отснял несколько по-настоящему хороших кадров: красная вязкая масса и наполовину утонувшая в ней, но все еще дымящаяся недокуренная сигарета (в таком декадентско-эстетском антураже язык просто не поворачивается назвать ее бычком).
Потом я снова подошел к палатке.
— Я еще хотел сказать. Спасибо, что не стали свидетелем.
Она что-то начала говорить в ответ, но я не расслышал — ушел. Не люблю слушать ответы на собственные похвалы, благодарности и комплименты — обычно они получаются лживыми. Люди в этом не виноваты, просто так выходит. Само собой. Всегда, когда начинаешь распинаться. А они всегда распинаются — им кажется, что простого кивка головы здесь недостаточно. Может, потому, что реальные благодарности за реальные поступки (имеется в виду: не за хорошие продажи на работе и не за вкусный ужин для домочадцев, а за что-нибудь настоящее — спонтанное и правильное) они слышат крайне редко, и им хочется посмаковать, распробовать момент.
Повторяю: все прошло просто здорово. У меня даже оставалось время, чтобы добраться (пешком добраться) до Манежной площади.
А на углу проспекта Мира и Садового кольца я наткнулся на съемочную группу: молодые ребята, более-менее продвинутый прикид (то ли «Наф-наф», то ли еще какое-то псевдомолодежное тряпье из стеклянных магазинчиков Подземного Города), на вид — не больше двадцати, большая переносная камера и подсоединенный к ней микрофон (на рабочей части — похожий на презерватив поролоновый чехол грязно-желтого цвета: собиратель случайно выпущенной в пространство слюны, внутриполостных запахов, сигаретного дыма и мелких остатков пищи интервьюируемых). Они ловили прохожих, подходили к ним с этими своими «извините, можно вас на минутку, всего один вопрос», но прохожие отмахивались — как от мух, только с улыбками — и шли по своим делам. Во всяком случае, так происходило те несколько секунд, в течение которых я наблюдал картину. А потом один (тот, что с камерой) сказал что-то другому (тому, что с микрофоном), и они оба набросились на меня.
ИНТЕРВЬЮ 3
— Здравствуйте, извините, пожалуйста, всего один вопрос, можете ответить?
— Журfuck?
— Ага, он самый.
— Сессия? Практическая работа?
— Именно.
— Ну, давайте тогда.
— Хорошо, давайте… Толик, ты готов? Снимаешь? О'кей. Вопрос вот какой: скажите, пожалуйста, что такое трусость — вина или беда человека?
— Трусость — это грех. И вина, и беда.
— А вы сами часто испытываете страх?
— Да.
— По вам не скажешь. То есть по вашему виду.
— Просто я сегодня дрался. Несколько раз. Но я все равно полное ссыкло, если вам это интересно. Каждый раз перед махачем у меня сердце уходит глубоко в пятки, если можно так выразиться. Я все время кого-то боюсь. Особенно я боюсь тех, кто сильнее меня физически. У меня самая настоящая паранойя. И комплексы. Я весь набит комплексами.
— Но раз вы…
— Только не говорите, что самое главное — не бояться об этом сказать. Или что признаться в своей трусости суть самый смелый поступок. Или что-нибудь еще в подобном роде: это все клише, причем рассчитанные на младший школьный возраст и не отражающие суть вещей.
— Почему — не отражающие?
— Потому что только до определенного момента вам кажется, что самое трудное — это признаться себе и окружающим в том, какой вы лох. Но это возрастное. Когда оно все-таки приходит, ничего не меняется. Вы продолжаете быть таким же лохом, вот что самое обидное. Кто бы там что ни говорил. Проверено уже. А посему общечеловеческая ценность таких выводов и признаний — ноль. Я знал кучу людей, которые могли, скажем, накосячить и потом с видом кающейся Марии Магдалины затирать всем и вся вокруг, какие они суть ублюдки и сволочи. А на следующий день они косячили снова, причем в том же стиле, с теми же людьми и по тем же причинам. Так же и со всеми остальными признаниями собственных недостатков. Все ваши сказочки о покаянии — байки из склепа.
— То есть вы хотите сказать, что от осознания своей неправоты в человеке ничего не меняется?
— Абсолютно. Он перестраивает не себя под свое мировоззрение, а наоборот. Он говорит: да, я такой. Я плохо одеваюсь, испытываю необъяснимую паранойю по отношению к женщинам и мелким домашним животным, а в самом детстве я, каюсь, лелеял в душе непристойные мысли по отношению к своему дедушке — вольному казаку из Ростовской губернии, у которого были моржовые усы, длинная шашка и, по слухам, мускулистая попка, — но, блин, я такой, поэтому любите меня таким, какой я есть, как это делаю, например, я сам. А если не хотите — значит, вы просто моральные уроды, которым незнакомо слово «толерантность». Именно так все и происходит в мире.