После бури. Книга вторая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще были снимки групповые, с командным составом 5-й армии — много интеллигентных лиц (гораздо больше, чем на таких же фотографиях офицерского состава белых армий, которые невольно припоминал Корнилов). На одной был снят командир Пятой Генрих Эйхе.
Корнилов Генриха недолюбливал, и не потому, что противник, а по другой причине: к нему восходила чуть ли не вся слава 5-й армии красных. Корнилов же считал, что Генрих ни при чем, что все определил Тухачевский — он дал сражения, после которых белые уже не смогли восстановить силы. После этой победы Тухачевский был послан на юг, на деникинский и врангелевский фронты, а его место занял Генрих Эйхе. Ах, боже мой, боже мой, ну что Корнилову были эти военные события?! И зачем был ему вопрос, который он задал Нине Всеволодовне, на который он давным-давно знал ответ:
— Я не видел этих фотографий. Почему-то...
— Их не было в альбоме. Я сегодня положила... Опять приходил товарищ Суриков, просил показать бумаги и фотографии Лазарева и все, что относится к его участию в гражданской войне.
— Зачем это? Сурикову?
— Стало быть, надо. Товарищ Суриков и еще кто-то, чуть ли не товарищ Прохин, устраивают в Крайплане выставку, посвященную участникам гражданской войны. На выставке особое место будет у Лазарева. Живых, говорят они, неудобно показывать анфас и в профиль, а мертвых можно и нужно. И правда, Лазарев никогда бы не позволил вывесить его портрет или написать о нем статью. Он же был ужасно самолюбив.
— Самолюбив? Это было самолюбие?
— Еще бы! Малейшее подозрение, что ему льстят, выводило его из себя. «Это значит, — говорил он,— что меня подозревают в том, что я способен поддаться лести!» Это приводило его в бешенство. Ты никогда не видел бешеного Лазарева? А жаль... Получил бы представление, что это такое. Что такое мужчина в бешенстве. Впрочем, никто этого не видел, только я. Всякий раз это случалось, когда кто-нибудь в чем-то его подозревал. Или же он только думал, что он на подозрении...
— Странно...
— Я тоже удивлялась. Как это, революционер, конспиратор — и так оскорбляется при первом же подозрении? Но он топал ногами и кричал, что, когда его подозревают его враги, ему на это десять раз начхать и наплевать, но подозрения единомышленников оскорбительны, унизительны, мерзки, отвратительны, бесчеловечны и губительны для дела единомышленников. Еще он кричал, что, если я этого не понимаю, если прощаю это людям, значит, кто же я, как не дурная женщина?!
— А вы? Что отвечали вы? — спросил Корнилов и заметил, что он перешел на «вы». И подумал о том, как же снова вернуться к «ты».
И вспомнил, что это же он сам вселил в нее «вы»... Когда нежно и ласково говорил ей: «Ты для меня всегда должна быть «вы»! Хоть однажды в день, но всю жизнь!»
Нина Всеволодовна помолчала, как бы прислушиваясь к тому, что думает сию минуту Корнилов, потом заговорила снова:
— Я объясняла ему, что жизнь и единомышленников тоже делает заклятыми врагами, и не так уж редко... Он? Отвечал, что жизнь такова, какой видит ее человек. Я? Нет, не надо об этом вспоминать, не надо, нехорошо...
Если бы сейчас случилось что-нибудь одно! Одно Корнилов понял бы, хватило бы ума, но тут случилось сразу очень многое, и, лихорадочно думая о Сене Сурикове, о фотографиях времен гражданской войны, о «ты» и «вы», еще о чем-то и о чем-то, он не думал ни о чем и ничего не понимал.
Он стал говорить о том, как трудно жилось Ременных в его тесной квартирке и что это счастье для всей многочисленной семьи, когда он, Корнилов, освобождал комнатушку, в которой Ременных устроил теперь кабинет и спальню и находится там безвыездно, не катается больше по всем закоулкам квартиры с папками и бумагами в руках в поисках какого-нибудь пристанища; и о том, в какой чистоте, тишине, в каком рабочем напряжении протекает жизнь Анатолия Александровича и Лидии Григорьевны Прохиных, что в их комнатах все еще витает образ сыночка Ванечки и другие образы, о Груне он рассказывал, как Груня обожает своих хозяев, о том, как бесконечно страдает Никанор Евдокимович из-за странной, прямо-таки болезненной любви к своему племяннику Витюле, а Витюля мстит старику за его любовь к нему.
— Мстит! А может ли так быть? — спрашивал Корнилов.
— Может, может! — подтверждала она, а Корнилов смотрел на слегка матовое лицо, на небольшой округлый чувственный рот, на руки и снова-снова в большие, чуть навыкате глаза.
— Это ведь вы, Нина Всеволодовна, приказали мне познакомиться со всеми этими людьми... Помните?
— Разве?
— Нет! — сказала Нина Всеволодовна Корнилову, когда он пришел к ней в следующий раз.
Корнилов этого ожидал сегодня, он уже много дней ожидал, но сегодня, слушая ее шаги за стеной, чувствуя флюиды, которые проникали сквозь стену, он, войдя к ней, как всегда вечером, в начале девятого часа, уже весь был одно тяжкое предчувствие.
Давность предчувствия ничуть не помогла ему, наоборот, он сильнее ощущал невероятность этого «нет». В невероятности же самой Нины Всеволодовны он убедился, как только переступил порог ее комнаты: она была одета в строгую темную кофточку и длинную юбку, на ней были зашнурованы ботинки, а красный с розовеньким пуховый халатик, в котором она обычно бывала вечером, висел нынче на вешалке, а мягкие домашние туфли с оборкой серенького беличьего меха расположены были носок к носку на полу под этим халатиком.
Корнилов торопливо положил руку на теплое плечо Нины Всеволодовны, но едва только ощутил ее тепло, как она снова повторила «нет» и легким движением плеча освободилась от его руки.
— Садись вот сюда. Чай будем пить? — Они говорила на «ты».
— Не хочется...
— А я подогрею. С чаем лучше.
— Почему «нет»?
— Не сегодня...
— Если бы!.. Но не сегодня — это ведь каждый день? Или я ошибаюсь. Мнительность?
Нина Всеволодовна разжигала примус, ответила не сразу:
— Торопишь события? Не падай духом. Я же не падаю! А ты же мужчина! Возьми себя в руки. Конечно, я уже не могу не сделать тебе больно, это от меня не зависит, но сделать больно больше или меньше, это еще можно. Это еще зависит от нас.
Корнилов промолчал.
— Я ждала тебя сегодня. И даже приоделась. А теперь что мы можем? Сегодня? Можем попить чайку. Посидеть, повспоминать что-нибудь хорошее, приятное. Устроить вечер вопросов и ответов: ты спрашиваешь — я отвечаю, я спрашиваю — ты отвечаешь... Можно это по-другому назвать — вечер откровений!
— Сеня Суриков виноват, да? Неужели он? Понять не могу, представить не могу, почувствовать не могу: Сеня Суриков и мы с тобой? Какое он может иметь к нам отношение?
— Значит, вопросы и ответы? Наверное, этого и в самом деле не минуешь,— Нина Всеволодовна приглушила примус, вернулась к столу и, придвинув стул, села против Корнилова.
А ведь она вся была загадана и создана для любви, и то, что происходило в ней сейчас, было кощунственно, было противоестественно, было несправедливо по отношению к нему, к ней самой и ко всему миру. И она понимала эту несправедливость, но все равно через все это перешагивала. Зачем?
— Видишь ли, Петр, у каждого счастья, у каждого несчастья есть свои обстоятельства. Сеня Суриков — это обстоятельство.
— Решающее? Наиглавнейшее? Над всем остальным?
— Первое. Появляется обстоятельство первое, оно обнаруживает второе, третье, четвертое, и так до тех пор, пока они не станут сильнее тебя и ты уже не в силах их отбросить, они же отбрасывают тебя от тебя. И ты уже в их власти. Сеня Суриков только и сделал, что объяснил: нехорошо, что вдова революционера сошлась с бывшим белым офицером. Недопустимо!
— Без Сени ты этого не знала?
— Догадывалась. Если бы не пришел Сеня, не попросил бы у меня наши и наших товарищей фотографии, я, может быть, так бы и не догадалась... Я ведь спрятала их далеко-далеко в тот день, как ты пришел ко мне в первый раз.
— Мы можем уехать от этой причины. От Сени, от Крайплана, от Красносибирска, от Сибири, от всего уехать!
— Нам нужно было это сделать на другой день... Или на другую ночь. А теперь это будет только маскарад, а больше ничего, теперь от самой себя куда уедешь?
— Значит, окончание? — Она не ответила. Корнилов воскликнул: — Но было же и начало! Ведь было же! И вы попросту не имеете права меня оставить. Поняли?
— Не поняла!
— Это очень просто и понятно: до того, как я встретил вас, я сам себе был источником силы и энергии. Этот источник был на пределе — вот-вот, еще день, и он бы иссяк, но пришли вы и спасли его и восстановили. А теперь чем буду я жить? Когда не будет вас?
— Но что же я могу, если уже ничего не могу? И никакой я уже не источник. Ни для вас, ни для себя. Я теперь просто так, вот что я такое... Да-да, я готова просить у тебя прощения. Готова встать перед тобой на колени. Готова проклясть себя, если тебе будет хоть немного легче, если это хоть что-то объяснит! — Она сделала движение, как будто стала опускаться со стула, но Корнилов подтолкнул ее обратно.