Странствия Франца Штернбальда - Людвиг Тик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто, сказал он себе, мог бы подумать, когда я впервые ступил на каменные плиты этого монастыря, что здесь начнется для меня новая жизнь? И мне удастся то, что я считал невозможнейшим из невозможного?
Тем временем монахини собрались на хорах, колокол бил, поражая его в самое сердце, его оставили одного, и снова полилось проникновенное безыскусное пение. Он едва мог дышать, звуки словно заключали его в свои могучие объятья, прижимаясь к переполненной восторгом груди.
Когда все снова успокоилось и он остался совсем один,, он вынул письмо и дрожащей рукой собирался сломать печать, но каково же было его удивление, когда он прочитал на нем: «Передать Лудовико»!.. Ему стало стыдно своих мыслей, он немного постоял в глубоком раздумье, затем с удвоенным рвением стал работать над ликом своей святой; взаимосвязь событий ускользала от него, все его чувства были в смятении. Картина своими старинными виршами, казалось, обращалась к нему, — Геновева укоряла его за неверность, непостоянство.
Уже вечерело, когда он покинул монастырь. Он шел через кладбище к полю, как вдруг вновь услышал звуки шарманки. К нему подошел старик и назвал по имени. То был не кто иной, как Флорестан.
Штернбальд не мог прийти в себя от изумления, но Рудольф произнес:
— Вот видишь, друг мой, такова жизнь человеческая, давно ли мы распрощались в печали, прошло так немного времени, и ты неожиданно встречаешь меня вновь, да еще в обличье старика. Впредь никогда не грусти, коли придется расстаться с другом. Но скажи, не надо ли тебе что-то передать Лудовико?
Теперь Франц уловил взаимосвязь событий, дрожащей рукой отдал он письмо, полученное от монахини. Флорестан обрадованно принял его. На дальнейшие расспросы Франца он весело отвечал:
— Видишь ли, мой милый, мы замыслили одно дело, Лудовико любит ее, она — его, в ближайшие дни он собирается похитить ее, все приготовлено, я живу подле него, как в раю, каждый день новые опасности и их счастливое преодоление, новые места, новые песни, новые затеи.
Франц пришел в негодование.
— Как?! — вскричал он запальчиво, — и она тоже должна пасть жертвой этого обольстителя и изменника? Никогда!
Рудольф пропустил его слова мимо ушей и попросил его немного подождать, он поговорит с Лудовико и тотчас вернется. Но главное, чтобы Франц ни словечком не обмолвился обо всем этом ваятелю Больцу.
Наедине с самим собой Франц никак не мог успокоиться, не ведал, как отнестись к тому, что узнал. Он сел под деревом, а вскоре вернулся Рудольф.
— Вот, мой друг, — сказал он, — эту записку передашь завтра твоей прекрасной святой, в ней — ее судьба.
— Как?! — взволнованно вскричал Франц, — я должен опуститься до того, чтобы пособничать губителям прекраснейшего существа? И ты, Рудольф, со спокойной душой принимаешь участие в таком деле? Нет, друг мой, я раскрою ей глаза на соблазнителя, и если она его любит, посоветую забыть его, я расскажу ей, что он за человек.
— Не делай этой глупости, — сказал Флорестан, — ты повредишь и себе и всем другим. Она любит его, монашество страшит ее, она по своей воле согласилась бежать, что тебе за дело до остального? Да Лудовико и не поступит и не может поступить с нею низко. С той поры, как он познакомился с ней, он, можно сказать, стал другим человеком. Он боготворит ее как неземное, небесное существо, он хочет сочетаться с ней браком и хранить ей верность всю жизнь. Однако прощай, мне нельзя терять времени, и смотри — ни слова ваятелю Больцу; я оставляю тебе письмо, ибо ты друг и мне и Лудовико, и мы оба уверены, что ты неспособен на подлость.
С этими словами Флорестан поспешил прочь, а Штернбальд пошел в город. Чтобы не выдать себя, он избегал встречи с ваятелем. На следующее утро он с бьющимся сердцем ожидал случая сунуть записку прекрасной монахине. Она, вспыхнув, взяла ее и спрятала у себя на груди. Так прелестна была краска стыда на ее лилейнобелом лице, так ясно сияли опущенные долу глаза, что Францу она представлялась светлым ангелом Господним. Теперь она, по-видимому, прониклась к нему доверием, и все же робела его взгляда, величавость ее стала более кроткой и оттого тем прекраснее. Ее вид волновал Франца до глубины души.
Время шло, работа над картиной близилась к завершению. Больц, казалось, вынашивал какие-то грандиозные замыслы, которыми не хотел поделиться со своим другом Францем. Однажды утром, когда Франц как обычно явился в монастырь, — это был последний день его работы, — он застал там величайший переполох. Суетливая беготня, поиски, расспросы — исчезла прекрасная послушница, чей постриг был уже совсем близко. Штернбальд поторопился взяться за работу, не будучи вполне уверен, есть ли ему в чем упрекнуть себя.
Велика была его радость, когда он, наконец, закончил картину, зная, что больше не придется ему переступать порог монастыря, где нет больше красавицы, на которой, увы, слишком часто останавливались его взоры. Он получил от настоятельницы свою плату, в последний раз поглядел на картину и полем отправился в город.
Он боялся за своих друзей, за прекрасную монахиню; он стал разыскивать ваятеля, но нигде не заставал его. Уже наутро он покинул город, дабы наконец приблизиться к Италии и повидать Рим, город своей мечты.
Ближе к полудню он нашел ваятеля Больца на дороге, лежащим без сил. Франц немало удивился, найдя его там. С помощью прохожих он доставил его в ближний городок, ваятель был ранен, обессилен, потерял много крови, но жизнь его была вне опасности.
Франц позаботился о нем, и когда они остались с глазу на глаз, Августин сказал:
— Друг мой, для вас, конечно, неожиданность застать меня здесь, мне следовало больше доверять вам и раньше обратиться к вашей помощи, тогда не постигла бы меня беда. Я хотел похитить монахиню, которой через несколько дней предстояло принять постриг, для того-то я и уговорил вас наняться на работу в монастырь. Но меня опередили. Прошлой ночью я встретил ее в обществе двух незнакомых мужчин, напал на них, и они одолели меня. Не сомневаюсь, что это проделка Родериго, который знал ее и еще раньше собирался выкрасть.
Франц оставался с ним несколько дней, а когда Больц немного поправился, распрощался с ним, оставив часть денег в уплату опекавшим его.
Глава третья
Из Флоренции он отвечал другу своему Себастьяну следующим письмом:
Милейший Себастьян!
Хотелось бы мне сказать тебе: мужайся! — если бы только ты был в состоянии внять моему слову. Да только, к несчастью, мы так устроены, что другой лишь в том случае может нас утешить, когда и сами мы легко бы утешились. И потому, любезнейший друг, я лучше помолчу, да ведь и у тебя — как знать, — настали уже светлые дни.
Как бы там ни было, милый брат, не отчаивайся и живи дальше, помни, что и печальные дни пройдут столь же неизбежно, как и радостные, что в нашем изменчивом мире ничто не долговечно. Да утешит нас это в горе и да смирит чрезмерную радость.
Как жаль, мой милый, что не бок о бок совершаем мы это путешествие! Насколько полнее и глубже наслаждался бы я им! Не могу высказать все то, чему я научился и что узнал, и как много нового вижу и уже видел! Часто это изобилие так подавляет меня, что я боюсь не сохранить его в памяти и чувствах. Мир и искусство гораздо богаче, нежели я мог предполагать. Не уставай усердно работать, Себастьян, дабы и твое имя когда-нибудь стали называть среди достойных живописцев, тебе наверняка это удастся скорее и лучше, чем мне. Мой дух чересчур непостоянен, чересчур переменчив, спешит предаться всему новому; мне хотелось бы проявить себя во всем, а потому я за свою жизнь и не сделаю ничего.
Так, к примеру, душу мою привели в сильнейшее волнение два новых художника — венецианец Тициан{50} и наипрелестнейший Антонио Аллегри из Корреджо{51}. Я, можно сказать, позабыл все прочее искусство, так полонили мою душу эти два благородных художника, однако последний к тому же почти что вытеснил первого. Я и в мыслях себе не могу вообразить ничего более милого, нежели то, что он представляет нашему взору, в жизни действительной не существует таких изящных, таких обворожительных форм, как те, что выходят из-под его кисти. Не иначе, как сам бог любви работал в обители художника и водил его рукой. По крайней мере после него никто уже не должен отваживаться изображать любовь и наслаждение, ибо никому мир чувственный не открывался в таком сиянии славы.
Когда все, что художник видит, все, что очаровало художника в окружающем мире и что он может облагородить и довести до совершенства, пропустив через свое воображение, он сохраняет для нас не в сравнениях, в звуках, воспоминаниях или подражаниях, а в своем натуральном виде, наиболее сильном и убедительном, это свойство великолепно, неоценимо, божественно. Так что и в этом смысле живопись есть наипервейшее и наисовершеннейшее искусство, а тайна красок достойна поклонения. Богач, владеющий картинами Корреджо, его Ледой{52}, его прекраснейшими купальщицами-нимфами, действительно обладает ими, они живут в его дворце в своей вечной юности, величайшая прелесть делит с ним жилище, та, что для других — предмет пылкой фантазии, а для людей менее тонких недоступна даже в представлении, живет на самом деле у него в дому, она — его богиня, его возлюбленная, она улыбается ему, она рада его присутствию.