Счастливчик Лазарев - Владимир Сапожников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не все сказал, Варюша, — продолжал он. Жена обернулась, прислонившись спиной к двери, готовая ко всему: добивай же… — Будут еще Никитины.
— Разве Сурен вернулся? — она хотела спросить не про Сурена, но хитрить совсем не умела. — Я тебя не понимаю, Павел. Очень странно, что ты их пригласил.
— Так уж получилось. Мы встретились еще до демонстрации. Иван подошел, чтобы передать тебе поздравления. И Сурен тоже. Я просто не мог их не пригласить.
Жена пожала плечами: от судьбы, дескать, не уйдешь, хлопнула дверью. Димов не стал рассказывать, что Никитин, видимо, хотел отказаться, но Сурен — единственный человек, которого слушался Иван, — затормошил его: «Папа, правда же, мы придем? Павел Сергеевич, мы очень рады, вы же знаете, как мы любим Варвару Анатольевну».
Больше двух десятков лет однополчанин Иван Никитин был другом семьи Димовых, и день рождения Вари отмечался как общий праздник — цветы, подарки, пир с вылазкой на природу. Варя была единственной женщиной на два семейства. Последние же годы все разладилось, и теперь в день рождения Вари приходят другие гости, а Никитин присылает со своим шофером или через бюро добрых услуг бутылку вина и цветы. Причин для разрыва вроде бы не было, если не считать тот случай, когда Варя вдруг уехала в деревню к матери и прожила там две недели.
Но инерция многолетней дружбы осталась: случись что-нибудь в семье Димова, первым поспешил бы на помощь Никитин, как бегал по врачам Димов, когда Ивана Тимофеевича свалил инфаркт. Это он добился, чтобы Никитина положили в спецклинику, и, забегая в палату, сердился, что Иван втихомолку покуривает.
Два десятка лет они прожили бок о бок, виделись чуть не каждый день. Они были хорошими друзьями, хотя Димов был скорей мечтатель и романтик, а Никитин — скептик, любитель побалагурить, пошутить, иногда очень даже зло. Но за долгие годы Димов притерпелся к этой черте характера друга, прощая Ивану все за его прямоту и честность.
По службе они шли вровень, начали отделенными, а закончили войну, командуя — один противотанковым артполком, другой — дивизионом тяжелых гаубиц. Отдав армии еще двенадцать послевоенных лет, увольнялись в запас в папахах серого каракуля — полковниками. Димов увольнялся заместителем начальника одного из отделов округа, а Иван — начальником артиллерии пехотной дивизии. Никитин служил бы дальше, но стало пошаливать сердце, медицинская комиссия вынесла приговор, положив конец его карьере. Димов же понял, что достиг потолка и до сотканных из солнечных лучей генеральских погон ему все равно не дотянуться. Раз потолок — хватит, не пора ли вкусить спокойного хлеба «гражданки»?
Штатскими стали они почти одновременно и увольнение обмывали вместе на даче Димова. Сидя за бутылочкой сухого, размышляли, как дальше бороться за процветание человечества, имея пожизненный офицерский пенсион. Димов решил выращивать цветы (цветы для цветов), дарить настурции и гладиолусы молодоженам. Привезти к Дворцу бракосочетаний целую машину цветов — берите! А Никитин сказал, что до окончания дней своих просидит на берегу теплого моря с удочкой, питаясь морковкой и простоквашей. Но ни романтичным затеям с цветами, ни грубофизиологическим прожектам Никитина не довелось сбыться. Димову нужен был приработок к двумстам пенсии, в дозволенных размерах, конечно: дети подросли, машинешку, дачку — солнце, воздух и вода! — захотелось приобрести, а Никитин заскучал, заметался у моря и неожиданно для всех взял небольшой заводик гончарных изделий («Горшки делаю», — хвастал он).
На заводике Никитина работало человек сто, а проблем с самого первого дня обнаружилось столько, что Иван исхлопотался, усох, и скоро в нем было трудно узнать бравого начальника артиллерии. В шляпе, в сереньком костюме, с портфелишком — типичный хозяйственник районного масштаба. Малых вроде него набивалось полные залы на лекции Димова, которые он читал по линии общества «Знание».
Однако Никитин не сдавался и, привычно балагуря, хвастал, что сделает из своего заводика фарфоровую Магнитку, но однажды прямо из цеха его увезли на «Скорой помощи» с инфарктом. Надо бы оставить работу — все равно пенсия горела, — но Иван вцепился в свои «горшки», строил новый цех, гоношился с нотами, монтировал конвейеры, словом, химичил изо всех сил. И правда, отстроил заводик и теперь, по его словам, выполняет заказы двух академий — Московской Академии художеств и местного отделения Академии наук.
Все было бы хорошо, но в прошлом году безглазая погрозила ему снова — второй инфаркт, а третий при больной печени едва ли Ивану осилить. Не соглашаясь оставить работу и поваляться в санаторных креслах, Никитин философствует: «Дровишки догорают, подуть — пусть вспыхнут напоследок — и точка». Все праздники якобы он уже отпраздновал, а тянуть скуку на санаторных кашках — не для него.
Ох, все ли людские радости познал Иван, никогда не имевший настоящей семьи, не купавший в цинковом корыте крохотное родное существо? (В окно гостиной Димов любовался Женькой: голова, как цветок ромашки, — белые по плечам волосы, на макушке зеленый беретик).
Вот этой привязанности, страха за близкого, кровного человека Иван никогда не знал!
В сорок с лишним лет он казаковал еще холостяком, ел флотские борщи в солдатской столовой и на семейном счастье, как уверял всех, окончательно поставил крест. Но однажды заявился в гости к Димовым с семьей — черноволосой маленькой женщиной, которую звали Гаянэ, и одиннадцатилетним подростком, сыном этой женщины, Суреном. Курчавый, большеглазый мальчик звал Никитина папой, ловил каждое его слово, видимо, уже привязался к Ивану. Сурен играл с Женькой, как с живой куклой, по-восточному заразительно смеялся и кричал: «Папа, она меня оцарапала!».
А через пол года Гаянэ уехала, оставив Никитину сына, и как в воду канула: ни письма, ни телеграммы. Один бог ведал, в какую сторону упорхнула эта птичка-невеличка. Иван шутил, что не успел разглядеть, брюнетка или блондинка его жена, а с Суреном, которого Иван усыновил, они жили душа в душу. После десятилетки Никитин отправил его в Москву и восемь лет посылал деньги, пока приемный сын заканчивал институт, а потом аспирантуру. Димову всегда нравился Сурен, боготворивший Варю и неразлучный с Женькой, и, когда после размолвки отец запретил ему ходить к Димовым, Сурен плакал, не понимая, что произошло.
А что произошло? Жили в то время по соседству, в одном доме, ходили по-семейному в кино, играли в карты, и вдруг, не сказав ни слова, Варя поднялась однажды из-за стола и тихонько вышла. Она дала с вокзала телеграмму, что уехала к матери в деревню, и действительно две недели прожила в Коряковке. Врач-психиатр объяснил, что такое бывает с женщинами средних лет, — разновидность женской истерии, эмоциональный стресс, выражающийся в нелогичных, странных поступках. И только Димов знал истинную причину этого «стресса»: Варя была влюблена в Никитина. Такое тоже случается с замужними средних лет женщинами.
Иван скоро переехал в заводскую квартиру, и они с Димовым встречались теперь лишь в официальных сферах: на торжественных собраниях, конференциях, в кабинетах районных руководителей. Каждый шел своей дорогой: Иван — деловой человек, хозяйственник, «физик», а Димов — ведущий лектор общества «Знание», лирик. Как внештатный комментатор телевидения, он стал известным человеком в городе, его узнавали на улицах.
Димов посмотрел в окно: полянка преобразилась. С изящной хаотичностью разбежались кучки сосенок и берез, радуя глаз наивной беззащитностью. Несколько старичков копошились еще с граблями и лейками, а дети затеяли на полянке новую игру: собирали «в лесу» ягоды и грибы. Ни летчика, ни Женьки на полянке не было.
— Хозяин, налей водки! — потребовал из гостиной попугай Афоня. Юю оскорбленно залаяла, а попугай еще громче заскрипел, как напильник по стеклу: — Налей водки, черрр-рр-ррт побер-рр-рри!
Афоня, нахал и алкоголик, антипод общей любимицы Юю, аристократически воспитанной леди, наученной встречать гостей японскими поклонами.
«Думмм! Думмм!» — пробили в передней часы, и, словно по их команде, в коридоре зазвонил телефон.
— Пап! Ты? Очь хорошо, что ты, — тараторила, проглатывая слова, Женька. — Пап, ты маме не говори. Впрочем, скажи: я еду на охоту. В Кандыки. Гуся привезу.
— Эй-ей! Что за бред?! Какие Кандыки? Ты откуда звонишь?
— С вокзала, пап. Не сердись. Маме привет.
— Женька, ты в уме? Какая охота? Какой поезд? Возвращайся немедленно. Весной охота закрыта.
— Ну и пусть закрыта. А мне-то что? Поцелуй маму, Чио!
— Ты бессовестная шлянда: у матери день рождения, а она — на охоту. С кем ты едешь?
— Я пошлю телеграмму. С дороги. Я тебя люблю, пап. И маму.
— Никого ты не любишь. Ты лгунья. Вернешься — выпорю. Поняла?