Лёс - Алла Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я судорожно думаю о том, как они расценивают мой поход. Они представляют, похоже, что я ходил кругами вокруг нашей деревни, ходил, ходил, пережил зиму чудом и от безысходности вернулся. Конечно, они так думают! И выдумал всю остальную историю… Голос матери холодный как никогда, отчего мне больно и неприятно внутри. Чувство вины льется по моим рукам и кружит в груди. Я опускаю тяжелую голову и смотрю на землю. Из коричневой небольшой трещинки лезет зеленый росток.
Они не пойдут со мной, вдруг понимаю я. Ясно и четко осознаю. Никуда они не двинутся с этой земли. В ней лежит вся их жизнь. Все их смирение. Лежит их глупость, взращенная лживыми сказаниями поколений. Лежит ложная вера в непосильную работу; в зверский труд; в долю, отведенную для них высшими силами; и лежит теперь Гарриетта и мой дед, который когда-то добрался до Омелья, совершил то, чего не совершали другие, осмелился пойти против слова толпы, и оказался ею раздавлен. Как и я. Теперь я понял, ясно понял, почему он не вернулся туда. Как он мог пойти? Без них. Как он мог оставить их на съедение смерти и болезням? Как мог забрать свои рабочие сильные руки и оставить лишь безнадежность и беспросветность после себя? Оставить разочарование и проблему, еще одну из тех, которые нужно будет решать?
Он не мог винить их в том, что они были такими. Он мог лишь жалеть их, и должен был остаться, потому что в нем нуждались. А потом он всего этого не выдержал и запил. Потерял смысл и запил. И руки его стали не сильными, а негодными, и никому он стал не нужен, и прозвали его бездельником, и смеялись над его сказками, а он жалел, наверное, что не ушел. Жалел сильно и горечно, но было поздно.
Буду ли жалеть теперь я?
Нет, не буду.
Я разворачиваюсь и иду далеко, далеко за огород. Сворачиваю на поле, иду мимо него, ловя взгляды односельчан, совершенно не узнающих меня, не обращающих внимания, занятых трудом, привычным мне и родным. Таким ненавистным и в то же время милым сердцу. Я смотрю на них всех, на этих усталых людей, и не вижу их лиц. Я только разбит и опустошен – и это все, что мне ощущается. И чувство это зародилось во мне и останется уже навечно. Я знаю. Я пытаюсь сдружиться с ним.
Подхожу и беру в руку косу, и ничего мне больше не нужно. Не вижу я больше ничего перед собой, кроме этой прошлогодней, поднявшейся из снега, ожившей травы. И права была старейшина, подозревая, что я не вернусь. Тогда я еще не понимал, почему. Теперь твердо знаю. А она уже никогда не узнает. Для нее наша деревня навсегда останется загадкой. Но она не будет долго над ней думать, у нее много забот, других дел. Беззаботно жить – значит, тоже делать.
После сенокоса иду с луга, опустив голову, к речке. Вода еще холодная, мыться в ней, должно быть, хорошо. Но я мало что чувствую. Жизнь не может казаться столь плохой и трудной, когда есть такая вода. Но пустота щемит сердце. Все как будто заливается в эту пустоту посреди моей груди. Все, что находится на пути и рядом. Сейчас заливается вода и исчезает там. Недавно заливался бурый цвет травы. Скоро будет заливаться горячий закат. Там он и похолодеет, обесцветится.
Иду обратно от воды и вижу ее, сидит у дуба, смотрит как на привидение. А я наверное, им и стал после того разговора на крыльце с матерью и отцом.
Подбегает ко мне Лорелея, целует в щеки, в губы, в лоб, и я как будто начинаю оживать, совсем ненадолго. Или мне кажется. Мое сердце холодное, жесткое. Я боюсь, что ее поцелуи остынут, потухнут в моей пустоте.
Я обнимаю ее крепко, и мы стоим долго и молча. Я силюсь больше никогда ее не отпускать. Но мои руки такие бесчувственные и почти мертвые.
– Ты жив!… – шепчет тихо она. – Я знала, что ты вернешься ко мне, мой любимый!
– Я вернулся, – говорю я.
– Ты нашел? – спрашивает она, с надеждой вглядываясь в мое лицо.
А мое лицо просто каменное.
– Я искал и ничего не нашел, – выдыхаю я. – Теперь буду всегда здесь… Всегда буду рядом с тобой.
Чувства сожаления начинают медленно отступать с этой фразой. Я сделал самое сложное. Произнес непроизносимое.
Лорелея отстраняется от меня и впервые смотрит испуганно и внимательно.
– Ничего? – переспрашивает она.
– Ничего, – уперто повторяю я свою спасительную ложь.
Мотаю головой и убеждаю ее в том, во что теперь сам верю. Лес – пустой, за ним – бесконечные зима и серость.
Лорелея замирает и опускает заблестевшие глаза.
Мы садимся с ней под дубом, как в любые хорошие для нас времена, и провожаем закат, следим за медленным алым солнцем. Я начинаю понимать, что оно мне почти так же мило, как раньше. Рядом с Лорелеей, можно пережить все. Можно смириться с чем угодно. Она жалеет меня, прижав к своей груди, хотя ей самой горечно, но она знает, что мне – хуже. И от того, что она рядом, я ощущаю нужное в этот момент успокоение.
Как же я должен был сказать ей, что мы никогда не пойдем туда, куда она мечтала? Как объяснить ей, что эти люди, которые рядом с нами, они не желают счастья, ни для нас, ни для себя? И что мы никогда не заставим их его желать?
Никак. Никак. Я не смогу произнести при ней всех этих страшных мыслей и слов, поэтому я молчу. Навсегда молчу о них и хороню их в себе. И Лорелея, чуткая, послушно перестает настаивать. Убаюкивает меня и обласкивает нежностью. И я бесконечно люблю ее и благодарен за то, что она такая.
Когда солнце заходит полностью за лес, и становится темно – так, как темно глухой ночью – мы собираемся идти к домам, уже пропустившие, как и всегда, ужин. Я держу ее крепко за руку, и она тихо идет рядом. Ее движения мягкие и бесшумные. Я очень скучал по ней, пока меня не было рядом.
Когда почти подходим к ее дому, она останавливает меня и заходит вперед, поворачиваясь ко мне лицом. Держит меня за обе руки. Ее