Ha горных уступах (сборник) - Казимеж Тетмайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не хотел меня Господь Бог взять, так пусть черти меня берут! – сказал он и вышел.
Пошел он искать Марисю, – нашел ее в хлеву, коров она доила. Лампочка с ней.
– Марись! – говорит Ясек, – я тебя так не оставлю, я не хочу так тебя оставить. Я не такой, чтобы всегда на своем поставить хотеть, не такой, чтобы брать тебя силой, неволить.
Если б ты была бедной, а я богатым… А так… коли не любишь меня, на что тебе я? Что тебе моя скрипка и слава, что о мой по свету идет!.. Бросил бы я тебе к ногам и мое сердце кровавое, и мою любовь сердечную!
Только так я тебя не оставлю, не прощусь так с тобой… Ты для меня, как святая, ты для меня словно из сонма ангелов сошла на землю. Я один на свете, как явор, засохший на поляне.
Никого нигде нет у меня; я людям играю, а у меня в сердце играет только ветер… Будь мне сестрой.
И упал он к её коленям, обнял их, а она поставила ушат с молоком на землю, положила ему руку на голову и говорит:
– Я уж никому ничем не могу быть, мне одна смерть осталась… Разойдемся… Иди в другие места. Оставь меня с моей болью…
– Эх, Марись, Марись! – говорит он. – Видит Бог, если б мог я взять на себя твои раны, чтобы полегчало тебе, чтобы лучше было…
– Иди! Мне уж ничего на свете не осталось… гроб один…
И подала она ему руку, и толкнула его слегка к двери.
Закружилось у Яська в голове, заломило в груди.
Идет он, идет в лес, к Тамановой горе, а сам не знает, куда.
Наконец, сел под сосной, уж над лесом темно совсем стало, снег порошил вместе с дождем, мгла покрыла горы. Вынул он скрипку из-за пазухи, смотрит на нее и говорит: Скрипка, ты, скрипка! Что ты мне в жизни дала? Что наиграл я на тебе в жизни? Чего я не хочу, то мне само в руки лезет, – а за что бы я душу отдал, то не мое… Что мне ты, коли счастья моего ты мне наиграть не можешь, – что мне слава по деревням? Эх, скрипка, ты, скрипка!
И провел он смычком по струнам, хотя метель завывала с гор, и запел:
Ухожу я в мир широкий, –Уж ты, скрипка, пой! –Сердце замерло от боли,От тоски тупой…
Сердце замерло от боли, –Скрипка, пой ты мне! –Ты ж, печальная, ты, Марись,Умирай в тоске!
Умирай в тоске ты, Марись, –Уж ты, скрипка, пой! –Схоронят тебя под лесом,Да с твоей тоской!
И вспомнил Ясек-музыкант обрученье Мариси, и казалось ему, что он смотрит в какую-то страшную пропасть, в бездонную глубину.
– Эх! Вот каким льдом от тебя веяло! – повторял он, и казалось ему, что у него земля из-под ног уходит от скорби над своей и Марисиной любовью.
А как хорошо могло бы нам быть! – думал он.
И казалось ему, что он слышит, как Марися Далекая, лежа в избе лицом на подушке, шепчет:
– О сердце, сердце! О сердце, сердце!
О Марине, войтовой дочери
Как Марина-то у насХодит к мельнце одна,Да и с мельницы домой,Никому муки не даст, –
пели о Марисе Кружлёвой, войтовой[2] дочери из Рогожника, а потом запели о ней и еще другую песню:
Да как Мацек, войтов зять,Показал дорогу ей…
Да это потом, уж после свадьбы: он ей показал, по какой дороге в жизни надо ходить.
Такая была она девка, какую не скоро в околодке сыщешь. В Людимире ли, на храмовом празднике, или в Черном Дунайце, на ярмарке, не было мужика, который бы на нее не загляделся; не было бабы, которая бы не покосилась на нее злыми глазами.
Высокая, стройная, с гордо поднятой головой, брови – словно углем намазаны, высоко над глазами, густые, длинные и блестящие, лоб гладкий, глаза огромные, голубые, прямой нос, маленькие розовые губы, круглый подбородок, черные волосы, да с таким блеском, словно их кто-нибудь отполировал, и такие длинные, что она могла ими закрыться, как платком. А краска на лице, загорелый румянец на смуглой коже, а шея, гибкая, упругая, а грудь, что так гордо дышит под корсетом: дрожь проймет, когда посмотришь, – а изгибы в талии, точеные бедра, гибкие, полные, – а все тело, словно из мягкого железа выкованное. А голос!.. Как запоет она, чудится, будто весь мир тает… Шла она в толпе, так, будь тут самая что ни на есть давка, ей не надо было говорить: «дайте-ка дорогу,» – каждый сторонился, только взглянув на нее.
Да и во всем прочем была Марина счастлива.
Богатая была она девка, гордая, неприступная, знала себе цену.
Отец её, войт, старый Баргек Кружель, был вдовцом: одна она у него была, и свету он за ней не видел. Было у них пятьдесят десятин земли, пять – лесу, большое хозяйство и мельница.
Марина все на мельницу ходила, все за мельником присматривала, да затем, чтоб кто-нибудь и горсти муки не украл, так что даже в песнях об этом петь стали; да только за глаза, а в не в глаза. Такие у неё глаза были, словно горячие угли, словно кто под водой огонь развел. Как взглянет она на кого, так, если ему еще семидесяти годов не стукнуло, дрожь его проймет до мозга костей. Один парень из Островка с вином ехал, да как увидел ее, уперся в воз спиной, и ни ногой, ни рукой шевельнуть не мог, языка лишился и только рот раскрыл.
Она ему улыбнулась и прошла мимо, а он потом говорит: Да это нечистый, что-ли, бабой обернулся?! Эх, если б такие в пекле водились, хотел бы я гореть там, хоть по уши!..
Не любили ее люди за гордость и неприступность. Было ей уж лет двадцать, а замуж еще она не хотела выходить, да никому и не доводилось слышать, чтобы у неё был жених.
Никто ею не хвастался.
– Что ж, ты замуж выходить так и не хочешь, Марина? – спрашивает ее тетка.
– А есть разве парень мне под стать? – отвечает она.
– А знаешь, как поют:
Что же ты, красотка,На меня не смотришь?Не возьму тебя я –Не возьмет и шляхтич.
– А слышала ты, тетка, что старый Буц говорил? Как царевич приехал к дочери колесника?
– Сказки! Как бы ты не царевича, а и простого горца не проспала!
– Не в терпеж тебе!
Глаза у неё загорелись, зубы стиснула: как в такой девке крови не играть! Только гордость да спесь ее, как на привязи держали. Она вся бы измучилась, но скорее отказалась бы от того, от чего у девок душа замирает и дух захватывает, чем от своего характера отступиться. Такой уж она уродилась.
И вот, должно-же было случиться, что повстречался с ней Ясек музыкант.
А было это так. Никак не мог он позабыть Мариси Хохоловской, все еще любил ее, хоть прошло, может быть, года три как она отказала ему. Не ходил он больше в Костелиски, мало даже бродил в Зимнем или Скалистом, как его зовут, Подгалье, и все больше держался деревень в долинах. Даже играл меньше, все работал на лесопильнях, – да за то уж, когда начинал играть, так играл еще лучше, чем прежде. Довольно того, что венгерские цыгане, которые играли даже в самом Пеште, хотели взять его в свой табор, да только он не захотел. Узнал он, что у Гонсёрка в Рогожнике есть работа, и нанялся к нему.
Девки, бабы обрадовались, – слыхали они о нем (тот-мол Ясек, что славится красотой своей и так грустно кончил из-за бесчувственной девки), что он такой музыкант, какого другого в целом мире нет. Говорили и то, что он за эти три года ни с одной бабой дела не имел. Он в Рогожнике на девок смотрел так, как на ворон, что на соснах сидят. Так они ему нужны были.
Но это продолжалось недолго. Говорит ему раз Куба Гонсёрек, хозяин лесопилки:
– Знаешь, Ясек, будь добр, снеси ячмень смолоть на мельницу.
– Ладно. Снесу.
А старый Гонсёрек посмеивается и говорит:
– Мельничиху видел?
– Какую?
– Да войтову дочку.
– Нет.
– Ну, так держись! съест она тебя!
– Э, коли меня до сих пор никто не съел, так и она не съест.
– Держись, говорю. Тут один парень из-за неё в Пешт удрал. Куба Гонсёрек, тоже наш, из Рогожника, так запил, что не приведи Бог. Вацлав Яхимяк – тот совсем одурел. У меня у самого, хоть и стар я, в ушах звенит, когда я ее вижу. Важная девка, что твой дуб!
– Не боюсь я!
– У тебя, может, талисман есть?
– Есть.
Тут старого Гонсёрка любопытство разобрало. Наклонил он к Яську свою голову с длинными кудрявыми волосами, заплетенными в косички на висках, и спрашивает:
– Что у тебя? Что? Никому не выдам! Скажи!
– Да что есть, то и есть, – что тебе за дело!
– С собой носишь?
– Всегда ношу.
– Где? За поясом?
– Да и за поясом можно, только больно широкий пояс нужен.
– Как так? Не пойму…
– Эх, отец, знаешь – такой широкий, чтоб за него сердце можно было спрятать. Где же ячмень?
Посмотрел на него старый Гонсёрек, спрашивает:
– На сердце его прикладывают?
– Ну?
– Скажи, как? приклеивают? Это пластырь, что-ли, какой?
– Не приклеивают, а глотают, чтобы в сердце влезло, – говорит Ясек.
Старый Гонсёрек наклонил голову:
– Чудно ты что-то говоришь, – а покажешь мне? может, и я проглочу?
– Э, нужно бы тебе в Костелиски съездить; там бы и узнал, как я.
– А он оттуда?
– Да.
– А кто-ж тебе дал его?
– Чего-ж ты так расспрашиваешь! Где ячмень?
Старый Гонсёрек помолчал минуту, потом рассмеялся и говорит: