Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933) - Георгий Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Указываю я на это вовсе не для того, чтобы Зурова упрекать. Не существует единого метода писания, не существует для творчества и канона, от которого ошибкой было бы отступить. Каждый сам себе законодатель в этой области, и одно только правило здесь остается неизменным: «победителей не судят». Зуров написал хорошую книгу, именно «хорошую» (другое слово, например: блестящую или увлекательную, — было бы неподходящим). Каждая страница у него сделана как будто из добротного материала, каждое слово проверено сердцем и разумом, нет назойливых стилистических фокусов, нет малейшего следа манерничанья, — и при чтении кажется, что только благодаря некоторой формальной беспечности он и достиг этого. На деле, конечно, это не так. Но у Зурова оказалось достаточно сил, чтобы заставить нас в иллюзию поверить, поэтому он и «победитель».
Очень русская книга. Не в том смысле, что попадаются в ней порой словечки декоративно-«нутряные», и вообще — как писал где-то Писарев, — «ни на какие розы не променяет наш автор запах смазного сапога». Нет, — по общему ощущению. К концу чтения мне пришла на ум знаменитая вступительная фраза из «Воскресения», — надо ли ее напоминать? — «Как ни старались люди…» Зуров описывает последние месяцы войны и начало революции. Кровью пропитано все его повествование. Аза этой кровью, за всей сутолокой и бессмыслицей человеческой жизни, за вырвавшейся на волю враждой и злобой расстилается природа, равнодушная, тихая и прекрасная. Кроме Толстого, можно вспомнить еще и те тютчевские строки, в которых под наружным бесстрастием, будто бы лишь «констатирующим факт», так явно слышится укор, обвинение:
А небо так нетленно-чисто,Так беспредельно над землей…
Вообще, в книге есть нормальный вопрос. «Древний путь» вовсе не тенденциозная вещь, но чтение этого романа само собой приводит к недоумению, откуда в человеке столько дикости и ненависти? Зуров ничего нового или незнакомого не рассказывает и не показывает. Все известно, все правдиво. Но подбор картин в высшей степени убедителен в своей нарочитой «объективности». В частности, на тему о кровавом характере революции: «Древний путь» неразрывно связывает революцию с войной именно в этом пункте. Не будь войны, не было бы и ужасов революции, потому что на фронте народ «хлебнул крови», безвозвратно утратил представление о таинственной, священной недопустимости убийства, свыкся со смертью, и затем легко использовал эти страшные уроки в родных городах и селах. Дух Каина разгулялся по земле, его нельзя было сразу укротить и смирить, и нелепо было думать, что, научившись с благословения начальства образцово колоть штыком «немца», люди вернутся домой кроткими овечками, без всякого воспоминания о безнаказанности убийств вообще… Где не было возможности для этого духа дать себе волю, там он мало-помалу и угас. А у нас ему нашлось широкое поле для процветания. Именно фронтовики принесли с собой в революцию легкость кровопролития, потому что война развратила их.
В «Древнем пути», как я уже сказал, человеку противопоставлена природа. Зуров с подчеркнутым сочувствием обрисовывает тех людей, которые в своем бездушном спокойствии с природой сливаются и в ней как бы растворяются. Таковы у него, главным образом, женщины, в особенности женщины пожилые, всем существом ушедшие в мысли о детях, в заботу о земле и о доме, с тревогой и осуждением поглядывающие на жестокую, упорную неурядицу жизни. Пассивное, женственное начало бытия Зурову вообще понятнее и ближе мужского. В этом отношении он примыкает к той линии писателей, которые, как Толстой, а из наших современников Кнут Гамсун и отчасти Бунин, восстают против цивилизации или культуры. Если придерживаться большевистских определений, книга Зурова «реакционна», — в том смысле, что она зовет назад. Ни в какие строительства, — в самом общем значении слова, — автор «Древнего пути» не верит. Мир для него давным-давно построен и притом построен как нельзя лучше: стоит только человеку припасть к его блаженно-благодатному «лону», и он будет счастлив.
Конечно, я даю лишь вольное переложение настроений, господствующих в «Древнем пути». Произведение это поэтическое, или, если угодно, художественное, — и никаких нравоучительных сентенций в нем нет. Передавать содержание его мне кажется излишним. Да, правду сказать, содержания, — или, точнее, фабулы, — нет. С фронта приходят в деревню солдаты. Туда же возвращается молодой офицер, сын местного помещика. Немцы подступают к Пскову. Большевики отступают. Кого-то грабят, жгут, убивают, кто-то мечтает о любви. Жизнь начинается для одних, кончается или обрывается для других… В каждой отдельной подробности (или эпизоде, или человеческом образе) — полотно яркое. Целое, однако, чуть-чуть сбивчиво, как рассказ, как повествование. Но на тех читателей, которые, главным образом, интересуются: что будет дальше? — «Древний путь» и не рассчитан.
В общем, после первых неизменно талантливых, но наивных и несколько поверхностных зуровских дебютов, эта книга уже больше, чем «обещание». Подлинный дар и подлинное писательское призвание – вне сомнений.
* * *Ильф и петров издали сборник своих фельетонов.
Опыт довольно рискованный. Злободневная юмористика обычно тускнеет в книге, от которой всегда ждешь все-таки чего-то не совсем легковесного… Потускнели в сборнике и фельетоны Ильфа и Петрова, в газете или в журнале казавшиеся такими забавными. От повторения приемов многое становится менее смешным. От однообразия острот кое-что даже вызывает досаду. Но прочесть книгу все-таки стоит. В известной степени это «энциклопедия советской жизни»… Ибо такая энциклопедия только и может быть юмористической. Только отшучиваясь, балаганя или прикидываясь дурачком, советский автор и может говорить правду. В серьезном тоне он принужден славословить и ликовать.
Первый попавшийся пример:
Некий «сахарный командующий» размышляет:
— Кто отобразит сахароварение в художественной литературе? О цементе есть роман, о чугуне пишут без конца, даже о судаках есть какая-то пьеса в разрезе здорового оптимизма, а о сахароварении кроме специальных брошюр — ни слова. Пора, пора включить писателей в сахароваренческие проблемы!
Кто хоть издали следит за советской печатью, оценит язвительную меткость этой тирады. Подретушировано еле заметно, усилено всего несколько черт, а нелепость стала очевидной для каждого. Главное же, мы убеждаемся, что и там, в СССР, люди готовы смеяться над тем, что нам кажется смешным отсюда… Конечно, стилистические выверты советских сановников или журналистов большого значения не имеют. Но Ильф и Петров касаются самых различных областей жизни и везде с большой зоркостью находят мелочи, о которых другие «серьезные» писатели не рассказывают.
Вот, например, некто Самецкий, о котором все говорят — «крепкий общественник». Иногда отзываются иначе — «очень, очень крепкий работник». Или «крептяга».
Самецкий организует кружки: «кружок по воспитанию советской матери». Кружок по переподготовке советского младенца. Кружок — «изучим Арктику на практике». Кружок балетных критиков. Он же налаживает «ночную дежурку»:
— Скорая помощь пожилому служащему в ликвидации профнеграмотности. Прием с 12 ч. ночи до 6 ч. утра.
Повторяю, я списываю почти что наудачу… Фельетоны Ильфа и Петрова чрезвычайно богаты фактами, и только обстоятельный перечень их мог бы дать представление о всей книге.
Юмор авторов «Двенадцати стульев» грубоват, но очень непосредственен и порой силен. Пожалуй, у них острее, чем у кого бы то ни было из советских писателей, развито чувство комизма. У Ильфа и Петрова не бывает неудачных попыток рассмешить: выстрел всегда достигает цели. Правда, на средства они не особенно разборчивы, как не был разборчив в свое время Аверченко. Но неслучайно над аверченковскими рассказами десятки тысяч читателей хохотали до упаду. Над Ильфом и Петровым тоже хохочут, и хохотать будут, вероятно, еще долго.
Кроме них, в России есть Катаев, — и затем Зощенко.
Катаев очень талантлив. Однако в юмористических своих вещах он недостоин себя. Признаюсь, когда после «Растратчиков» — повести на редкость живой, но еще недостаточно самостоятельной, чтобы в автора ее окончательно поверить, — я прочел плоские и жалкие «Птички певчие», мне показалось, что Катаев ничего подлинно достойного внимания написать не способен… Только позднейшие его вещи, в частности, сборник «Отец» и даже такой парадоксально-увлекательный фокус, как «Время, вперед», изменили это мнение. Но смеяться Катаев не умеет.
Зощенко же, так сказать, — «вне конкурса». Не то чтобы он был необычайно одарен. Нет, очень возможно, что Ильф и Петров силами ничуть не беднее его и что «распотешить» читателя они способны еще лучше, еще внезапнее. Они не менее его наблюдательны. Но в зощенковском смехе есть грусть, есть какая-то пронзительно-человечная, никогда не смолкающая, дребезжащая нота, которая придает его писаниям их странную, отдаленно-гоголевскую прелесть… Короче, Зощенко — поэт, а другие — просто беллетристы.