Фрау Томас Манн: Роман-биография - Йенс Инге
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я очень крепкая, но живу без удовольствия». Это язвительное высказывание, сформулированное в октябре 1960 года в письме старому принстонскому другу Эриху фон Калеру, точно определяет сущность жизни, довольно бедной событиями, если сравнить ее с интенсивным прошлым. Подавленное настроение усугублялось однообразием дневного распорядка: «Рассказывать о себе в общем-то нечего. Жизнь течет во все возрастающем темпе, но она тусклая, хотя я не жалуюсь на здоровье и довольно активна, пожалуй даже чересчур, чему способствует мой статус главы семейства и widow of…[194]»
«Widow of…» — это обязывало. Надо было приглашать на чай почитателей великого писателя, в особенности если они хорошо знали его творчество, отвечать на письма, освещать какие-то вопросы, предоставлять кому-то полномочия и — в первые годы после смерти Томаса Манна — приводить в порядок письма, которые собрало издательство «Фишер». «Их должно быть больше тысячи. Боже мой, какие только письма не писал отец! О некоторых людях, с кем он состоял в переписке, я вообще даже не слыхивала. То, что у Херц находится триста семьдесят пять писем, превосходит все мои ожидания, это просто стыд и срам».
Встречи с интересными людьми доставляли Кате удовольствие, она держалась очень уверенно, часто бывала упряма, а временами давала понять, — что главная тут она; ошибалась она очень редко, ее память, несмотря на столь почтенный возраст, была отличной. Порою хватало одного крошечного толчка, чтобы оживить прошлое. Когда в 1961 году ее брат-близнец поместил в газете «Нойе Цюрхер Цайтунг» статью о неприятностях пятидесятилетней давности, связанных с новеллой «Кровь вельзунгов», прошедшее с неожиданной силой вновь ожило в ее памяти. «Наш добрый Альфред [отец] предстал тогда не в лучшем свете, но было по-настоящему забавно смотреть, как он кипятился, изливая свой гнев; а ту ужасную сцену, оглашаемую громкими воплями, я до тонкостей помню до сих пор». Снова и снова в ее доме появлялись прежние соратники, их сменяли дети — чаще всего она интересовалась делами дочери Элизабет. Сегодня, к примеру, Меди участвовала в международном конгрессе в Москве, завтра трудилась над книгой, которую ее упросил написать один американский издатель, послезавтра она уже колесит на вездеходе по просторам Индии… «Прекрасное дитя!»
Прекрасное дитя! «She is in some way, really my best child, the most attached to the poor parents, — писала она Молли Шенстоун еще до смерти мужа Элизабет — Боргезе, — and in the same time an excellent little mother, housewife, spouse, only too active, and I have the feeling that her husband, whose secretary, chauffeur and what not she is, enjoys her activities perhaps too much in regard to her health!»[195] Она восхищалась дочерью — но и собой, поскольку, вспоминая собственные колоссальные нагрузки, видела в ней свой портрет.
Прекрасное дитя — вот только с тремя незначительными изъянами: младшая дочь бывала временами чересчур щедра, к тому же еще до безумия увлечена своими животными и, что самое главное, питала слабость к престарелым мужчинам. Почему, черт возьми, после смерти Боргезе в 1952 году она во второй раз обзавелась «столь престарелым другом», Торрадо Тумиати, которого она намеревалась либо пережить, либо ухаживать за ним как сиделка. «Он выглядит скорее старше своих лет, чем моложе. Во всяком случае, его никак нельзя принять за моего сына».
Тем не менее, после 12 августа 1955 года дом Элизабет стал для Кати единственным прибежищем, где год за годом она черпала силы для зачастую напряженной жизни в Цюрихе, а позднее и для ухода за больной Эрикой. Форте деи Марми — настоящая идиллия, дух которой определяло «мое лучшее дитя» в тесном союзе с умным и очаровательным господином, если, конечно, отвлечься от его странностей, связанных с возрастом.
Хвала Господу Богу, что дома, в Кильхберге, с разумным сочетанием поколений все обстояло как нельзя лучше, и у Кати был надежный, «подходящий» по возрасту сын Голо, который опекал ее. Несмотря на профессиональную занятость в Мюнстере, а затем в Штутгарте, он постоянно помогал матери и приезжал в родительский дом не как гость — там его всегда ждала собственная комната. Он помогал Кате разобраться во всех мучивших ее противоречиях, хотя сам, будучи человеком тонкого психического склада, нередко страдал от неустойчивого настроения. Голо тянуло в уединение кильхбергского родительского дома; добродушный, чуткий, мягкий, всегда немного рассеянный, однако достойный любви при всей его «confusion»[196] и «почти патологической нерешительности». Историк Голо, светило в своей области, так и остался для матери витающим в облаках ученым, лишенным чувства реальности. «Он слишком много берет на себя, потому что не умеет сказать „нет“». При этом он «постоянно получает самые лестные предложения», однако непременно сделает «неверный выбор и тогда мучается и стонет, ибо так уж он создан». На письма он тоже не отвечает, «невежа». «Плохо я воспитала своих детей».
Тут Катя опять заводит старую песню, как и в Пасифик Пэлисейдз: «Педагогика не является моей сильной стороной», — что на самом деле нельзя не признать: одержимый страстью к наркотикам Клаус, снедаемая злобой Эрика, «глупая» Мони, которая в отличие от своих более умных сестер и братьев не сумела обзавестись даже собственным домом — очевидно, по мнению матери, это является веским свидетельством тупости — но «зато написала гадкую статью о новеллах своего отца». И, наконец, Михаэль: сначала музыкант среднего ряда, затем германист, одаренный, но довольно самонадеянный. «Что меня очень задевает в мальчике, так это его более чем бессердечное отношение к нашей бедной „профессионалку“ [имеется в виду Эрика]. У него нет к ней даже мало-мальской жалости, в чем он неоднократно признавался Голо, а его отзыв о новом томе писем отдает спесивым филологическим бредом, к тому же он в корне несправедлив и полон злобы».
Катя, стремившаяся всегда решать семейные конфликты миром, была шокирована тем, как Михаэль повел себя в истории со своим сыном. Она пишет брату: «К сожалению, должна сообщить тебе, что твой юный коллега [Фридо, который к тому времени решил, как и его двоюродный дед, избрать стезю музыканта] был чуть ли не изгнан из дому своим своенравным и неуправляемым папашей отчасти потому, что он не одобряет его выбор, а еще потому, что считает его эгоистичным и высокомерным. Господи Боже мой, да разве можно поступать так?» Однако наряду с такими негативными оценками встречаются и совсем иные — они преисполнены уважения к трудолюбию сына, пусть иногда вспыльчивого, но изначально обладавшего хорошими задатками. В противоположность резким суждениям Эрики, для которой существовали только две краски — черная и белая, Катя никого не обрекала на вечное проклятие. Очень скоро она начинала сомневаться в справедливости своей категоричности — это в равной степени касалось долгое время презираемой Иды Херц, Михаэля и внука Фри-до, который после смерти деда почти десять лет вместе с братом Тони жил у бабушки, и не просто жил, но и обучался у нее, если в том возникала необходимость. То, что поначалу в нем ошибочно принимали за примитивность, раскрылось с совершенно неожиданной стороны. «Фридо, — писала Катя брату в мае 1966 года, — видимо, интеллектуальнее, чем мы думали».
Бабушка считала, что у внука Фридолина, любимца Томаса Манна, сложный характер: замкнутый, скрытный, с большим самомнением. Она не могла поверить в его необыкновенные музыкальные способности. «Я никогда не слышала, чтобы после какого-нибудь концерта он пробовал это наиграть или хотя бы напеть… В игре на фортепьяно он очень прилежен, как и подобает ученику, однако с листа не читает, не умеет; по-моему, из него дирижер не получится».
Но потом этот «tall boy»[197] вдруг словно очнулся: он навсегда забросил музыку, принял католичество («и, должно быть, „elated“»[198]), блестяще проявил себя в философии и теологии, досрочно сдал экзамены «по новым дисциплинам» и удивил бабушку знаниями Библии и богословия. «На протяжении всей жизни религиозные вопросы, столь трудная и сложная для меня сфера, никогда не занимали меня, — так, свидетельствовал Фридо в „Автобиографии“, говорила Катя. — Мне даже не хочется заняться этим. Я знаю, есть много людей и среди них наши близкие, у которых есть религиозные чувства. Ты знаешь, что дядя Бруно, к примеру, живет этим, но такое дано не каждому». (Под «дядей Бруно» имелся в виду Бруно Вальтер, который после смерти Волшебника написал трогательное, духовного толка письмо с выражением соболезнования, напоминавшее о сущности бессмертия.)