Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, негодяйка! — вторила мамаша.
— Вот мы тебе покажем! — надсаживались они вместе, упрекая ее в провинностях, которые тут же придумывались.
Привязывали они ее, видимо, к стойкам кровати. Все это время малышка только попискивала, как мышь, угодившая в мышеловку.
— Не отвертишься, мерзавка! И не думай! — вновь принималась за свое мать, сопровождая угрозы целым потоком ругани, словно кричала на лошадь. Она была уже очень возбуждена.
— Замолчи, мама, — тихо молила девочка. — Молчи, молчи! Бей, только молчи!
Отвертеться ей, очевидно, не удалось, и она получила что-то вроде порки. Я слушал до конца, мне хотелось убедиться, что я не ошибся — происходит именно это. Пока это происходило, я не мог есть свою фасоль. Закрыть окно — тоже. Я был ни на что не способен. Делать ничего не мог. Просто, как всегда, слушал. Тем не менее мне сдается, что у меня появлялись силы, странные силы слушать такое в очередной раз, идти еще дальше, опуститься еще ниже, слушать другие жалобы, которых я не слышал и не понимал, потому что за ними раздаются все новые жалобы, которых не расслышать и не понять.
Они избивали дочь до такой степени, что она больше не могла кричать и только всхлипывала при каждом вздохе.
Тогда я слышал, как мужчина счастливым голосом зовет:
— Иди сюда! Скорее! Иди сюда!
Это он обращался к жене, после чего за ними захлопывалась дверь. Однажды я слышал, как жена сказала ему:
— Ах, Жюльен, я так тебя люблю, что готова твое говно глотать, даже если говешки во-от такие большие будут!
Так они занимаются любовью, объяснила мне привратница. В кухне у раковины. Иначе у них ничего не получается.
Мало-помалу я узнал все это о них на улице. Когда же я встречал их всех втроем, ничего такого не было заметно. Они гуляли, как нормальные семьи. Отца я видел еще, когда проходил мимо витрин магазина «Обувь для чувствительных ног», что на углу бульвара Пуанкаре, — он служил там старшим приказчиком.
Однако по большей части наш двор, особенно летом, представлял собой зрелище заурядных пакостей, гудя от разносимых эхом угроз, ударов, падений и невнятной брани. Солнце никогда не проникало в него до самого низу. Двор казался поэтому окрашенным густой, особенно по углам, голубой тенью. У привратниц были в нем собственные сортиры. Ночью, выходя пописать, они натыкались на помойные баки, отчего весь двор наполнялся грохотом.
От окна к окну тянулись веревки, на которых пыталось сохнуть белье.
Вечером, после обеда, если не случалось драки, шло шумное обсуждение шансов на скачках. Но спортивная полемика тоже нередко завершалась оплеухами, а за одним по меньшей мере из окон дело по той или иной причине доходило и до серьезного рукоприкладства.
Летом здесь сильно воняло. Во дворе не было воздуха — одни запахи. Сильнее всего разило цветной капустой. Один ее кочан стоит десяти сортиров, даже переполненных. Это каждому известно. Уборная на третьем этаже часто засорялась. Тогда появлялась привратница дома номер восемь тетка Сезанн со своей прочищалкой. Я наблюдал, как она шурует ею. В конце концов мы разговорились.
— На вашем месте, — наставляла меня она, — я втихаря делала бы вычистку бабенкам, которые залетели. Вы не поверите, сколько в нашем квартале таких, что погуливают. Уж они-то бы, ручаюсь, дали вам подзаработать. Это выгодней, чем лечить служащих от расширения вен. Тем более что платят за это наличными.
Тетка Сезанн отличалась безмерным, невесть откуда у нее взявшимся презрением аристократки ко всем, кто трудится.
— Жильцы, они что твои арестанты: вечно всем недовольны, ко всему цепляются. То у них уборная засорилась, то утечка газа, то их письма якобы вскрывают. Только и знают что склочничать, зануды. Один даже мне в конверт с квартплатой плюнул, представляете!
Тетка Сезанн и та иногда отказывалась прочищать унитазы — так это было трудно.
— Не знаю уж, что они туда напихивают, только нельзя допускать, чтобы это там засыхало. Я-то знаю. А они всегда вызывают меня слишком поздно. Это они нарочно. В доме, где я раньше работала, пришлось как-то раз даже фанину менять — так все затвердело. Не представляю, сколько они жрут. Наверно, двойные порции.
Я совершенно уверен, что это опять накатило на меня главным образом из-за Робинзона. Сперва я старался не замечать недомогания. Ходил, как всегда, по больным, только, как в Нью-Йорке, становился все нервней да спал еще хуже, чем всегда.
Новая встреча с Робинзоном так меня тряхнула, что я вроде как опять расклеился.
Своей перемазанной горем рожей он словно воскресил во мне дурной сон, от которого я уже столько лет не мог отделаться. У меня язык от страха стал заплетаться.
Робинзон вырос передо мной, как будто с неба свалился. Нет, мне от него не отвязаться. Он наверняка давно искал меня. Я-то ведь не думал делать то же… Он, безусловно, придет снова и заставит меня размышлять о его судьбе. Уже сейчас я не в силах отделаться от мысли об этом пакостном типе. Даже люди, которых я видел за окном, которые с безразличным видом расхаживали по улицам, болтали и тискались в подворотнях, напоминали мне о Робинзоне. Я-то знал, к чему они стремятся при всем их внешнем безразличии. Они хотели убивать, убивать других и себя, не разом, конечно, а мало-помалу, как Робинзон, и чем придется — старыми горестями, новыми несчастьями, ненавистью, пока еще безымянной, поскольку открытой войны сейчас нет, хотя происходит все это даже быстрей, чем обычно.
Из боязни его встретить я даже перестал выходить.
За мной присылали по два-три раза, прежде чем я решался посетить пациента. Поэтому, когда я наконец появлялся, там уже успевали вызвать другого врача. В голове у меня был полный кавардак, совсем как в жизни. Как-то меня вызвали на улицу Святого Венсана к жильцам квартиры номер двенадцать на четвертом этаже, где я был только раз. За мной даже заехали на машине. Я сразу узнал деда: он говорил полушепотом и долго вытирал ноги о половик, прежде чем войти. Неприметный, седой, сгорбленный, он приехал из-за внука и всячески меня поторапливал.
Я хорошо помнил его дочь, крепкую, надежно сбитую, но уже поблекшую и молчаливую бабенку, всякий раз возвращавшуюся к родителям, когда ей предстоял аборт. Ее ни в чем не упрекали. От нее хотели одного — чтобы она вышла наконец замуж, тем более что у нее уже был мальчик двух лет, живший на попечении деда и бабки.
Ребенок расхварывался от любого пустяка, и тогда дед, бабка и мать отчаянно плакали, особенно потому, что у него не было законного отца. В такие минуты ненормальное положение в семье дает себя чувствовать с особой остротой. Дед с бабкой, не до конца признаваясь себе в этом, полагали, что незаконные дети более хрупки и чаще болеют, чем остальные.
Отец, или по крайней мере тот, кто считался им, раз навсегда исчез. Ему так прожужжали уши насчет брака, что это ему в конце концов надоело. Сейчас он находился где-то далеко, если вообще был еще жив. Никто так и не понял причин его бегства, особенно сама дочь, потому что трахал он ее с большим удовольствием.
Итак, после исчезновения ветреника все трое при мысли о рождении ребенка разом заливались слезами, а тут он и появился. Дочь, как она выражалась, отдалась этому человеку душой и телом. Это должно было случиться и, по ее мнению, объясняло все. Малыш легко покинул ее лоно, но оставил ей складки на боках. Душе достаточно фраз, с телом обстоит иначе: оно привередливей, ему нужны мышцы. Тело — это нечто реальное, поэтому на него почти всегда грустно и противно смотреть. Правда, я редко видел женщин, которых материнство состарило бы так сильно и быстро. У этой остались, так сказать, только чувства и душа. Никто больше ее не желал.
До тайного появления младенца на свет семья жила в квартале Жен-мироносиц, и притом с давних пор. В Драньё они переехали не ради удовольствия, а для того, чтобы спрятаться, заставить о себе забыть, исчезнуть всем вместе. Как только стало невозможно и дальше скрывать беременность от соседей, семья во избежание пересудов решила переменить квартал. Переезд во имя чести!
В Драньё уважение соседей им было не нужно: во-первых, там их никто не знал, а во-вторых, местный муниципалитет проводил отвратительную анархистскую, хулиганскую политику, о чем говорила вся Франция. В среде отверженных с чужим мнением можно не считаться.
Семья сама наложила на себя наказание: они порвали всякие отношения с родней и былыми друзьями. Это была всем драмам драма. Терять больше нечего, они деклассированы, решили бедняги. Когда решаешься потерять уважение к себе, переходишь в ряды простонародья.
Они никого ни в чем не упрекали. Они только пытались угадать, позволяя себе время от времени маленький бесполезный бунт, сколько же выпила Судьба в тот день, когда сыграла с ними такую скверную шутку.
Жизнь в Драньё приносила дочери лишь одно утешение, зато существенное: отныне она могла беспрепятственно говорить со всеми о своих «новых обязанностях». Бросив ее, любовник пробудил в ней некое глубокое стремление, которое всегда таилось в этой натуре, помешанной на героизме и оригинальничанье. Как только она убедилась, что ей до конца дней не приходится рассчитывать на ту же участь, какая суждена подавляющему большинству женщин ее класса и круга, и она не сможет оправдывать себя романом, искалечившим с первых же шагов ее жизнь, она с наслаждением приспособилась к своему великому несчастью, радостно, в общем, принимая драматические перипетии собственной биографии. Она торжественно приняла позу матери-одиночки.