Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока я предавался этим тонкостям, тетка Бебера валилась на все стулья и лестницы, что ей подвертывалось; она выходила из оцепенения, только чтобы поесть. Надо сказать, что она ни разу не пропустила время еды. Да ей бы и не дали об этом забыть. Соседи присматривали за ней. Пичкали ее в перерывах между рыданиями. «Вам надо поддерживать свои силы», — уверяли они. Она даже начала толстеть.
В самый разгар болезни Бебера в привратницкой происходила форменная оргия ароматов брюссельской капусты. Был как раз ее сезон, и тетке Бебера со всех сторон тащили ее в подарок, еще горячую, дымящуюся.
— Она в самом деле подкрепляет, — охотно подтверждала тетка Бебера. — И мочу хорошо гонит.
С вечера привратница налакивалась кофе, чтобы спать неглубоко и вскакивать при первом же звонке в парадное, а не заставлять жильцов звонить по нескольку раз подряд и тем самым будить Бебера. Возвращаясь по вечерам домой, я заглядывал в привратницкую проверить, не настал ли уже конец.
— Вам не кажется, что он подхватил это в день велосипедной гонки, выпив у фруктовщицы ромашки с ромом? — во весь голос добивалась от меня тетка Бебера.
Эта мысль с самого начала не давала ей покоя. Идиотка!
— Ромашка! — слабеньким эхом вторил ей Бебер, обессилев от жара.
Примерно на семнадцатый день я решил, что не худо бы все-таки наведаться в Институт Жозефа Биогена[67] и разузнать, что там думают о брюшном тифе такого рода, а заодно получить небольшую консультацию и, может быть, разжиться вакциной, которую мне порекомендуют. Таким образом, я сделаю все, перепробую все, даже самые экстравагантные методы, и, если Бебер умрет, мне, даст Бог, не в чем будет себя упрекнуть. Пришел я туда, на край Парижа, за заставой Виллет, часов в одиннадцать утра. Сперва меня повели по бесконечным лабораториям на поиски какого-то ученого. В лабораториях еще не было ни ученых, ни публики, только брошенные в крайнем беспорядке оборудование, трупики распотрошенных животных, окурки, ломаные газовые горелки, клетки и банки с подыхающими от удушья мышами, реторты, раскиданные где попало пузыри, продавленные табуреты и опять бесконечные окурки, вонь от которых, смешиваясь с ароматами писсуара, заглушала все остальные запахи. Приехав слишком рано, я подумал, что, раз уж попал сюда, мне стоит сходить посмотреть гробницу великого ученого Жозефа Биогена, находящуюся в подземелье Института, отделанном золотом и мрамором. Буржуазно-византийская фантазия тонкого вкуса. Плата за осмотр взималась при входе, и сторож даже ворчал: ему всучили бельгийскую монету. Из-за этого Биогена вот уже полвека множество молодых людей избирает научную карьеру. Неудачников отсюда выходит не меньше, чем из консерватории. Через известное число лет все, кто не преуспел, становятся похожи друг на друга. В братской могиле великого поражения «призу медицинского факультета» та же цена, что Римской премии[68]. Совсем как с автобусом, на который чуточку не поспел. Вот и все.
Мне пришлось еще довольно долго прождать в институтском саду, убогой комбинации тюремного плаца и общественного сквера: купы деревьев, цветы, заботливо высаженные вдоль стен, украшенных намеренно плохо.
Наконец первыми появились служители, одни из них, вяло передвигая ноги, уже тащили в больших сетках провизию с рынка. Потом в свой черед замелькали ученые, еще более инертные и неразговорчивые, чем их скромные подчиненные. Плохо выбритые, что-то бормочущие себе под нос, они группками исчезали в коридорах, обтирая плечами стены. Старые седеющие школьники с зонтиками, одурелые от мелочной рутины и отчаянно противных манипуляций, на все годы своей зрелости прикованные нищенским жалованьем к микробным кухням, где они без конца подогревают варево из оскребков зелени, задохшихся морских свинок и прочей непонятной гнили.
В конце концов они сами были всего лишь старыми домашними грызунами в пальто. В наши дни слава улыбается только богатым, ученым или неученым — не важно. Чтобы не сойти с круга, плебеи науки могли рассчитывать только на собственную боязнь потерять место в этом знаменитом, разгороженном на клетушки баке с подогретыми помоями. Упорней всего они держались за официальный титул ученого, титул, благодаря которому городские фармацевты сохраняли известное доверие к анализам мочи и мокроты их клиентов, скудно, кстати, оплачиваемым. Грязные и случайные заработки ученого.
По приходе на службу методичный исследователь ритуально склонялся на несколько минут над пропитанными желчью, гниющими с прошлой недели потрохами кролика, бессменно и классически выставленного в углу комнаты в этакой кропильнице с нечистотами. Когда вонь становилась совсем уж нестерпимой, в жертву приносили другого кролика — но не раньше, потому что профессор Иктер, тогдашний ученый секретарь Института, фантастически экономил на всем.
По этой причине останки отдельных животных хранились невероятно долго и доходили до чудовищной степени разложения. Все зависит от привычки. Иные хорошо натренированные служители могли бы готовить себе пищу в побывавшем в употреблении гробу, настолько они стали безразличны к гниению и смраду. Эти незаметные сотрудники великих исследователей были способны дать фору по части экономии самому профессору Иктеру и побивали этого мерзкого скареда его же собственным оружием, пользуясь, например, газом сушильных камер для приготовления на медленном огне рагу и других, еще более рискованных блюд по собственному вкусу.
Когда ученые завершали поверхностный осмотр внутренностей ритуальных кроликов и морских свинок, они неторопливо переходили ко второму акту их повседневной научной деятельности, то есть к папиросе. Начинался опыт по нейтрализации скуки и окружающей вони с помощью табачного дыма. От окурка к окурку ученые досиживали до пяти часов, конца их рабочего дня. Тогда гниль ставили разогреваться в вибросушилку. Октав, служитель, упаковывал вареную мелкую фасоль, чтобы легче было безнаказанно пронести ее домой мимо привратницы. Вечные уловки. Он уносил с собой в Гарган[69] готовый обед. Ученый, его шеф, робко записывал что-то в журнал регистрации опытов: должность обязывала его заранее готовиться к сообщению в каком-нибудь беспристрастном и незаинтересованном научном обществе, обузе, совершенно никому не нужной, но оправдывающей его пребывание в Институте и связанные с этим жалкие привилегии.
Настоящий ученый тратит в среднем лет двадцать на крупное открытие, которое доказывает, что безумие одних не составляет еще счастья других и что каждому в этом мире обязательно мешает присутствие ближнего.
Научное безумие, более рассудительное и холодное, чем любое другое, является в то же время и самым нестерпимым. Но если уж вы с помощью определенных кривляний добились для себя возможности существовать, пусть даже мизерно, в определенном месте, вам приходится либо продолжать, либо подохнуть, как морской свинке. Привычки приобретаются легче, чем мужество, особенно привычка жрать.
Итак, я отправился по Институту искать своего Суходрокова, раз уж приехал из Драньё специально, чтобы его найти. Значит, надо было проявить упорство. Это потребовало усилий. Я несколько раз сбивался с дороги, подолгу плутая по коридорам и ошибаясь дверьми.
Этот старый холостяк никогда не завтракал и обедал всего два-три раза в неделю, зато невероятно обильно, с исступлением, присущим русским студентам, чьи фантастические привычки он полностью сохранил.
В своей области Суходроков считался компетентнейшим специалистом. Он знал о брюшном тифе все — как у людей, так и у животных. Известность он приобрел лет двадцать тому назад, в эпоху, когда несколько немецких авторов в один прекрасный день заявили, что обнаружили живые эбертовы вибрионы[70] в вагинальных выделениях полуторагодовалой девочки. В науке это вызвало сенсацию. К счастью, Суходроков от имени Национального института подробно опроверг, а затем и превзошел тевтонского хвастуна, выведя культуру того же вибриона, но в чистом виде, в семени семидесятидвухлетнего инвалида. Он сразу сделался знаменит и теперь для поддержания своей репутации мог до самой смерти ограничиться невразумительными статьями в специальных журналах, что он без труда и делал после этого пика своей отваги и удачи.
Серьезная ученая публика относилась теперь к нему с полным доверием. Это избавляло серьезную публику от необходимости его читать.
Начни она его критиковать, всякий прогресс стал бы немыслим: над каждой страницей пришлось бы сидеть по году.
Когда я вошел в его келью, Серж Суходроков непрерывно плевал во все четыре угла своей лаборатории, и притом с гримасой такого отвращения, что это невольно побуждало задуматься. Изредка он брился, но на его впалых щеках всегда оставалось довольно щетины, чтобы его можно было принять за беглого каторжника. Казалось, а может быть и на самом деле, его постоянно бил озноб, он никогда не снимал пальто, покрытое массой пятен и, главное, перхоти, которую он стряхивал ногтем куда попало, одновременно откидывая назад волосы, сползавшие ему на зелено-розовый нос.