Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее за несколько месяцев страхи Прокисса поулеглись и перестали занимать его мысли. Тогда он опять начал ездить с женой на Сент-Уэнский рынок. Судя по разговорам, это был самый дешевый рынок во всей округе. Прокиссы уезжали с утра на весь день: надо ведь было и подсчеты делать, и потолковать о ценах и о том, на чем можно бы, пожалуй, еще сэкономить. Часов в одиннадцать вечера, когда супруги были уже дома, их разбирал страх, что их убьют. Страх вполне объяснимый. Муж трусил меньше, чем жена. В час, когда улица затихала, он больше волновался из-за шума в ушах, отчаянно в него вслушиваясь.
— Этак мне ни за что не заснуть, — повторял он громко, чтобы вогнать себя в панику. — Ты не представляешь, что это такое.
Однако жена не пыталась ни понять, что он имеет в виду, ни представить себе, почему уши так его донимают.
— Но меня-то ты хорошо слышишь? — добивалась она.
— Да, — соглашался Прокисс.
— Значит, все в порядке. Ты лучше подумай о своей матери: она встает нам в копеечку — ведь жизнь все дорожает. Да и хибара ее — сущий рассадник заразы.
Приходящая прислуга появлялась в доме на три часа в неделю и обстирывала супругов. Она была их единственной посетительницей за много лет. Она также помогала хозяйке перестилать постель, и, в надежде, что прислуга будет всем и каждому повторять ее слова, мадам Прокисс, переворачивая с ней матрас, вот уже десять лет как можно громче твердила:
— Мы дома денег не держим.
Так сказать, к сведению и для предостережения возможных воров и убийц.
Перед тем как подняться к себе в спальню, Прокиссы, проверяя друг друга, тщательно запирали двери. Потом они выходили в сад поглядеть, горит ли у старухи лампа. Это был признак, что она еще жива. Сколько же она переводила керосина! Она никогда не тушила лампу. Тоже боялась убийц, а заодно и своих детей. За двадцать лет, что она там прожила, старуха ни разу — ни зимой, ни летом — не открыла окна и не потушила лампу.
Ее деньгами, маленькой рентой, распоряжался сын. Он заботился о матери. Ей ставили еду у дверей. Хранили ее деньги. Все было вроде хорошо. Но она жаловалась и на то, как ее содержат, и вообще на все. Облаивала через дверь каждого, кто подходит к ее загону.
— Я же не виновата, что вы стареете, матушка, — пробовала урезонить ее невестка. — У вас, как у всех пожилых людей, свои болячки.
— Сама ты пожилая! Дрянь! Тварь! Это ты разным враньем в гроб меня вгоняешь!
Мамаша Прокисс яростно отрицала свои годы и непримиримо сопротивлялась всему, что происходило вне стен ее лачуги. Она отказывалась от общения с кем бы то ни было, не желала подчиняться неизбежным требованиям жизни, видя в них лишь грязный обман, не хотела ни о чем слышать.
— Все это махинации! — вопила она. — И придумали их вы.
Она свирепо оборонялась от событий за пределами ее закутка, от любой попытки к сближению и примирению. Она жила в уверенности, что стоит ей отворить дверь, как силы зла набросятся на нее, завладеют ею и навсегда с ней покончат.
— Нынче народ пошел ушлый, — надсаживалась она. — Глазами так и шныряют, а уж хлебало до самой задницы разинуто, и все для того, чтобы врать. Все теперь такие.
Язычок у нее был еще тот: она выучилась грубиянить в Париже, на рынке Тампль, куда молоденькой ходила с матерью торговать старьем. Она принадлежала к тому поколению, когда маленькие люди еще не умели прислушиваться к приближению старости.
— Не вернешь мои деньги — работать пойду, — кричала она невестке. — Слышишь, воровка? Пойду, и все.
— Да ведь не сможете, матушка.
— Ах, не смогу? А ну, попробуй, сунься ко мне сюда! Я тебе покажу, как не смогу.
И старуху опять оставляли отсиживаться в своей лачуге. Тем не менее Прокиссам загорелось во что бы то ни стало показать ее мне, для чего меня и пригласили. А чтобы она впустила нас, пришлось придумать целую комбинацию. По правде сказать, я не очень понимал, что от меня требуется. Это все привратница, тетка Бебера, наболтала им, какой я ласковый, обходительный, услужливый доктор. Прокиссам нужно бьшо узнать, можно ли утихомирить старуху одними лекарствами. Но еще больше им, особенно невестке, хотелось, чтобы я раз навсегда госпитализировал ее. Когда мы простучали к ней добрых полчаса, она наконец разом распахнула дверь и уставилась на меня глазами с розовой серозной каемочкой. Но над смуглыми впалыми щеками у нее метался взгляд, мгновенно привлекавший к себе внимание и заставлявший забыть обо всем остальном, потому что от него невольно испытываешь известное удовольствие, которое потом стараешься удержать в себе. В нем была молодость.
В полутьме этот веселый взгляд оживлял все вокруг какой-то юной радостью, слабой, но зато чистой приподнятостью, какая нам уже не свойственна. Голос у нее дребезжал, когда она бранилась, но веселел, если она начинала говорить так же правильно, как остальные, так что обороты и фразы, как бы гарцуя, складывались в нечто до странности живое, как умели рассказывать о себе окружающим в те времена, когда тот, кто затруднялся непринужденно переходить от речи к мелодекламации и наоборот, слыл придурковатым и застенчивым пентюхом.
Возраст покрыл ее веселыми побегами, как это подчас бывает с дрожащими уже от старости деревьями.
Старуха Прокисс была ворчливой, неопрятной, но веселой. Убожество, в котором она прожила двадцать с лишним лет, не затронуло ее душу. Наоборот, она ощетинилась против всего, что врывалось в ее жизнь, словно холод, ужас и смерть могли прийти только извне, а не изнутри нее. Казалось, изнутри себя она не ждет ничего плохого и уверена в своем здравом уме как в чем-то неоспоримом и раз навсегда решенном.
А я-то столько гонялся за этой уверенностью, да еще вокруг света!
Старуху считали сумасшедшей. Сумасшедшей объявить легко. А ведь все дело в том, что за двадцать лет она и трех раз не вышла из своей берлоги. Наверно, у нее были на то свои причины. Нам, кого жизнь больше не вдохновляла, она, во всяком случае, выкладывать их не собиралась.
Невестка все возвращалась к своей затее с богадельней.
— Разве вы не видите, доктор, что она тронулась? Ее же невозможно вытащить отсюда. А ведь ей было бы полезно время от времени подышать воздухом… Да, да, матушка, очень полезно. Не спорьте. Ручаюсь, очень полезно.
Старуху уламывали, но она, скрытная, упрямая, одичалая, только мотала головой.
— Она хочет внимания к себе, а дела свои делает прямо в углу… Тут у нее холодно и печки нет… Честное слово, так не может продолжаться, верно, доктор?
Я прикидывался непонимающим. Прокисс отсиживался дома, у огонька, не желая вникать, что там придумают его жена, мать и я.
Старуха завелась снова:
— Верните мое, и я уйду. Мне есть на что жить, и вы больше обо мне не услышите. Никогда!
— У вас есть на что жить? Да вы же не проживете на свои три тысячи в год, матушка! С тех пор как вы в последний раз выходили на улицу, жизнь вздорожала. Было бы гораздо лучше — не правда ли, доктор? — если бы она перебралась к монахиням, как мы ей советуем. Они заботились бы о ней. Они такие милые…
Но перспектива жизни у монашек внушала старухе отвращение.
— К монашкам? К монашкам? — разом взвилась она. — Да я в жизни с ними не якшалась. Может, мне заодно и к кюре сходить, раз вам так хочется? Нет уж, если у меня не хватит денег, я пойду работать.
— Работать? Где, матушка? Вы только послушайте, доктор! Она собирается работать. В ее-то возрасте! Да ей же скоро восемьдесят. Это безумие, доктор. Кому она нужна? Нет, матушка, вы с ума сошли.
— Это я-то с ума сошла? Никому не нужна? Зато у тебя передок что надо, засранка ты этакая!
— Слышите, доктор, она меня еще оскорбляет! Это же бред какой-то! Ну, как мы можем держать ее у себя?
Почуяв новую опасность, старуха повернулась ко мне.
— А ему откуда знать, в своем я уме или нет? Он что, в голову мне заглянет? Или тебе? Иначе не разобраться… Отцепитесь от меня! Катитесь оба отсюда и не приставайте больше. Вы хуже зимы в полгода длиной. Шли бы вы лучше к моему сыночку, чем кровь мне своей болтовней отравлять. Врач ему нужней, чем мне. У него и зубов-то уже нет, а какие хорошие были, когда я за ним приглядывала. Идите, идите! Кому сказано, убирайтесь оба!
И старуха захлопнула дверь.
Она подглядывала за нами из-за лампы, когда мы шли через двор. Когда мы пересекли его и оказались достаточно далеко, она опять зашлась от смеха. Видимо, была довольна, что хорошо защищалась.
Вернувшись из неудачного набега, мы застали Прокисса все еще у печки, спиной к нам. Его жена продолжала изводить меня все теми же вопросами. Головка у нее была маленькая, лицо хитрое, кожа побурела. Разговаривая, она прижимала локти к бокам. Жестов она себе не позволяла. Несмотря ни на что, ей страшно хотелось, чтобы мой визит не пропал впустую и принес хоть какую-то пользу. Жизнь непрерывно дорожает. Ренты свекрови недостаточно. Они с мужем сами стареют. Они не могут, как раньше, вечно дрожать, что старуха помрет из-за плохого присмотра или, к примеру, устроит пожар и сгорит вместе со своими блохами да нечистотами… И это вместо того, чтобы перебраться в приличную богадельню, где за ней будет надлежащий уход.