Экзистенциальная традиция в русской литературе XX века. Диалоги на границах столетий - Валентина Заманская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце теперь бьется в одном мире, но именно эта цельность страшнее всего, это знак безысходности:
Но как я одинок, Россия!Как далеко ты отошла!А были дни ведь и другие:Ты сострадательней была.
Рефрен исчерпанности двоемирия Россия и не-Россия:
Сколько могил,Сколько могил,Ты – жестока, Россия!
Новый Набоков – обитатель померкшего пленного мира, мира без чуда.
В конце 1920-х—1930-е годы наступает одиночество – полное и окончательное (книги «Возвращение Чорба», «Poems and Problems»), приходит усталость; остается лишь разговор с прошлым:
Не на области и города,Не на волости и села —Вся Россия делится на сны,Что несметным странникам даныНа чужбине, ночью долгой.
Глубинная экзистенциальность Набокова связана с тем, что через систему двоемирий писатель, внешне часто минуя атрибуты и ситуации экзистенциального сознания, взглядом, сформированным экзистенциальным мировидением, наблюдает и описывает результаты тех разрушительных тенденций, истоки которых открыли Кафка, Андреев, Белый. Не повторяя их опыт, он воспринимает его как готовые, исходные принципы: видит жизнь через призму экзистенциального сознания, но из своей трагической ретроспективы. И если поэзия дает ему «инструментарий» экзистенциального мировосприятия, то проза анализирует с помощью открытого поэзией метода результаты трагического саморазрушения, самоуничтожения мира и человека. Отсюда колоссальное эмоциональное различие набоковской прозы и поэзии: поэзия «детским» видением открывает иллюзию мира, проза глубинным экзистенциальным знанием анализирует его темные истины. Ни один художник не был так непохож на себя, как Набоков-поэт и Набоков-прозаик. Перед нами вся лаборатория не только его приемов, но взаимоотношений с миром: от поиска метода познания до результатов аналитического применения этого метода в прочтении жизни. Вторую задачу и решает проза Набокова, экзистенциальные ретроспективы которой мы попытаемся проанализировать, останавливаясь на наиболее концептуально и структурно значимых произведениях.
Экзистенциальная ситуация романа «Отчаяние» – обретение двойника – преломляется в другой, традиционно экзистенциальной (андреевской) ситуации: граница жизни и смерти: «Ведь этот человек, особенно когда он спал, когда черты были неподвижны, являл мне мое лицо, мою маску, безупречную и чистую личину моего трупа… смерть – этот покой лица, художественное его совершенство: жизнь только портила мне двойника…».
Ощущение чуда, прецедент тайны у Набокова – это физическое существование аналога человека; он не является родственным существом, не становится Ты. Абсолютно чужое Я/не-Я – результат «игры чудесных сил», явление «чуда».
По отношению к Герману Феликс (не-Я) – Другой; и Герман (Я) – Другой по отношению к Феликсу. «Отразившись» в другом, каждый теряет границу Я; они «перетекают» друг в друга, утрачивают свою завершенность и «отдельность». Это не случай близнячества («кровь пошла на двоих»), это «игра чудесных сил», мистика набоковского «двоемирия». Совместились двое в одном, или, наоборот, бывшее одним распалось на два мира, – установить принципиально невозможно. А для Набокова здесь и кроется «эпицентр» тайны, неповторимый вариант экзистенциальной ситуации – граница и суть двойничества. Кроме двух версий (совмещение, распадение) есть третья: «двойничество» Германа – Феликса – явление инкарнации, вызывающее метафизический ужас тем, что состоялось в одном времени. В этом случае произошло совмещение, «наложение» двух миров, двух (почти шопенгауэровских) «жизней», которые составляют одно, но которые должны «воплощаться» только в разных временных плоскостях и разных земных ипостасях… Потому набоковская экзистенциальная ситуация и будит в человеке весь спектр несовместимых чувств, метафизические «прародимые хаосы» пробуждаются созерцанием этого «чуда»: «невероятная минута… чудо вызывало во мне некий ужас своим совершенством, беспричинностью, бесцельностью…». Начинается непосильная для человеческого мозга работа, разрушающая мозг, ибо это выход за умопостигаемые пределы бытия к последней метафизической тайне: «пытать совершенство, добиваться причины, разгадывать цель». Начинаются разрушительные процессы в сознании и психике Германа Карловича, которым суждено было разрешиться в «лжебытии, дурном сне». С «невероятной минуты» открытия «двойника» начинается бессловный диалог и даже «физические» отношения: «… я же буду тихо радоваться, что он [читатель] не знает, мое ли это лицо или Феликса, – выгляну и спрячусь, – а это был не я»; «предпочтительнее, чтобы он находился в некотором отдалении от меня, точно близкое с ним соседство нарушило бы чары нашего сходства».
Экзистенциальная ситуация «Отчаяния» «в контексте Достоевского» дает наиболее традиционное развитие темы: процесс раздвоения личности. Подтверждается наличие «контекста Достоевского» в романе Набокова некоторыми попутными замечаниями: «карикатурное сходство с Раскольниковым», «роман Достоевского «Кровь и Слюни», скрытый намек на «Записки…» (и Гоголя, и Достоевского, и Толстого одновременно). Скрытыми или явными (в этом случае они не лишены набоковской язвительности) реминисценциями Достоевский в романе «Отчаяние» присутствует, выстраивая свои ассоциативные ряды.
Набоковская экзистенциальная ситуация «в контексте Кафки» – аналог кафкианского авангардного «рассредоточения» Я на «Я» и «мое тело» («Свадебные приготовления в деревне»): «…Привык смотреть на себя со стороны, быть собственным натурщиком… Никак не удается мне вернуться в свою оболочку, расположиться в самом себе…». В сюжете романа ситуация и приобретает «кафкианское» течение: «…Присутствую только в качестве отражения, а тело мое – далеко».
Наконец, экзистенциальная ситуация Набокова – это полностью авторская постановка вопроса, абсолютно оригинальная и вне традиций: «Или в самом деле есть уже преступление в том, чтобы как две капли воды походить друг на друга?» Может быть, преступление Германа Карловича, возникший соблазн этого преступления и является не плодом его инициативы, а лишь продолжением (и неизбежным) «преступления» природы, создавшей «две капли воды» в разных Я? Перед такой постановкой вопроса и «воплощения» шопенгауэровской Мировой Воли пасуют. А преступления Германа Карловича и вовсе нет: оно оправдано (и даже неизбежно!) изначально: абсолютное сходство не может сосуществовать – оно обречено на взаимное уничтожение. Вот только если бы прояснился вопрос: а было ли сходство вообще… Но если смотреть за пределы данной конкретной ситуации, обобщая ее принципиально, то встает новый вопрос: не к глобальному ли сартровскому выводу о враждебности человеческого Я себе подобному приходит и Набоков через свою версию двойничества: «Коль скоро я существую, я фактически устанавливаю границу свободы Другого, я и есть эта граница, и каждый из моих проектов очерчивает эту границу вокруг Другого»/ Но тогда и преступление не человеком совершается; оно проистекает из структуры «бытия для себя», из законов самого «существования»…
Полная же беспрецедентность набоковской экзистенциальной ситуации заключается в том, что в подтексте ее все эти планы и традиции совмещаются и существуют одновременно, воплощая явление «игры чудесных сил». Все набоковские иномирия всегда существуют синхронно и одновременно пересекаются. Отсюда эффект чуда: набоковская проза прорывается за пределы ограниченного слова к самой сути явления, в его экзистенциальный эпицентр. Но все указанные аспекты набоковской ситуации характеризуют технологию ее создания. Основная же сущностная характеристика заключается в том, что ситуация никогда не «располагается» в самой жизни, в видимом (и тем более свершившемся) слое бытия. Эта ситуация никогда не была, она только может быть в принципе, как «допуск», как сослагательное «если бы» (в первом абзаце «Отчаяния» писатель и нагнетает сослагательное наклонение). Таким образом, ситуация по-набоковски «игровая», принципиально допустимая, в равной мере и одновременно – возможная и невозможная. Она не фантастическая, но возможна она, скорее, в «игровом проекте» писателя, чем в реальности. Таков способ конструирования ситуации в «Отчаянии», в «Защите Лужина», в «Подвиге» и др.
И тем не менее набоковская ситуация, отличная от толстовски-бунинской, от андреевской и от всех типов авангардной ситуации, экзистенциальна не только по технологии ее конструирования, но по сути, по возможностям отражения в ней сущностей бытия, хотя к отражению жизни писатель никогда не стремится.
Ситуация Набокова фиксирует момент встречи человека с самим собой, момент, когда человек идет навстречу самому себе. Она позволяет выявить психологические первоосновы, минуя традиционный спектр экзистенциальных тем (между жизнью и смертью, перед лицом смерти, свобода, одиночество и отчуждение). В набоковской ситуации человек один на один с собой, с собственной сутью, с потаенным Я, перед лицом этого Я. Но неожиданно отделившееся Я одновременно для набоковского героя становится и тем Другим, который дает возможность самоотражения и самопознания. Здесь кроется и этимология устойчивых эмблем набоковской прозы: зеркало, сон, галлюцинация. В них граница встречи с собой наиболее очевидна: человек одновременно и отчуждается от себя в каждой из трансценденций, и сливается с собой; Я встречается с не-Я. Такая условная, принципиально допустимая игровая ситуация Набокова обнаруживает потаенные, не видимые поверхностному взгляду психологические первоосновы человека ничуть не меньше, чем психологический экзистенциализм Л. Андреева или экзистенциальный реализм Л. Толстого, где элемент экспериментирования, моделирования ситуации тоже присутствовал.